Главная // Книжная полка


ВЛАДИСЛАВ ШАПОВАЛОВ

ЧЕТВЁРТОЕ ПОЛЕ


1.

Собирался к пасечнику весной, подышать свежим, с набрызгом нектара, воздухом, сидя на скамейке под яблоневой кроной, где над головой шевелятся цветы, разворошённые пчелою, а вышло по осени.

Время летит преступно. Мелькнуло светом и теплом быстротечное лето, кануло в бездонную Лету. Прошли неуютные дожди сентября, настало бабье лето.

Старенький, по-хозяйски присмотренный «жигулёнок» усердно пыхтит по белгородским ухоженным дорогам, без соринки, с указателями — сколько метров до мусорного контейнера на обочине, с подбелёнными у обножья стволиками посадок, отчего при быстрой езде рябит частоколом в глазах. Наконец-то сворачивает у бутафорного ветряка и железо-скелетной, на высоком постаменте, «катюши» военных лет. И, выбившись на простор из опасной сутолоки на трассе, взял ход.

Мотор шелестит мотыльком; резиновые шины журчат в ладу с асфальтом. Мысли подгоняет скорость. Подумал: жестянки забензинили планету. А без колёс не обойтись. Ещё один тупик цивилизации.

Когда вырвешься из городских коробок и телеприроды в поле, лишь тогда ощутишь величие земли и сельское раздолье. Вспомнились праведные слова поэта: «В деревне Бог живёт не по углам».

Ей богу, здесь, на природе, кажется, что ты ближе к Богу, чем в каменных мешках.

Слева и справа медленно сплывают назад чётко различенные, ухоленные профессиональной рукой поля в разлинеенных куртинках. Озимь, густясь шубой, взялась голубоватой дымкой. Густо-зелёные косяки свёклы. Всплески зяби масляно лоснятся на солнце. Чернозём — на хлеб намазывай.

Этот бесценный чернозём фюрер сулил эсесовцам из дивизии его имени «Адольф Гитлер» по гектару за каждый сваленный наш танк.

Чем ближе Звонница, тем сильнее частит сердце. Боль Прохоровского поля ранимо залегла глубоко, безвозвратно: куда бы ни попадал враг — метил в сердце.

— Хотите посмотреть курган фельдмаршала Манштейна?

Неожиданный вопрос сбил мои растревоженные мысли.

Да, я не представил вам своего друга и единомышленника Александра Викторовича Михайленко. Два высших образования. Золотые руки, светлая голова, а приложить негде. Добро: нас разрезали. По живому. Согласно издревле библейскому: «разделяй и властвуй». Нашлась непыльная работёнка на таможне. От старинного — вспомнили! — слова «тамга»: татарское тавро.

Во дурища!

Украинец Михайленко сторожит русскую границу от хохлов, а по ту сторону русский Михайлов сторожит украинскую границу от кацапов.

Подлее не придумаешь!

Впрочем, уже не сторожит. В расцвете сил, в свои пятьдесят, выкинут непотребой на обочину пенсионного мизера. Подался на общественных началах в показушно-бутафорное казачество. Александру нравится, когда я называю его «есаулом», ну, что ж, пусть потешится, если больше нечем. Он-то, есаул Александр Викторович Михайленко, и везёт нас на своём трескучем драндулете — меня и моего внука Егорку в усадьбу «Журавка».

— Здесь недалеко, в ста метрах от асфальта.

Мысли мои смешались.

Юркий «жигулёнок» послушно вильнул на грунтовку и, оставляя за собой пышный хвост пыли, остановился у осевшего со временем бугра, дико заросшего сорняком и кустарником. Сразу остановил деревянный тычок с упредительной дощечкой, ссохшейся на солнцепёке: «Памятник архитектуры. Курган № 1 у п. Комсомольский. Охраняется государством. Проводить земляные работы строго запрещается».

— Это чтоб никто не нашёл какие-нибудь исторические вещички, — разъяснил есаул.

Сколько раз к Звоннице и обратно сновал мимо, а насыпь не приметил. Подходил к музейным траншеям, где целятся друг в друга муляжи солдат — наших и немецких. Спускался в многонакатный, восстановленный до мельчайшего брёвнышка бункер генерала Ротмистрова с земляным входом, отполированным одеждой паломников. А так, чтобы экскурсовод завернул ненароком на курган, сроду не приходилось.

К лету 1943 года от Курска выпнулся огромным пузырём в немецкую оборону пролом, потеснив передовую в глубину вражьего тыла более, чем на сто километров, захватив часть Украины. Это была самая неприятная болячка на глазу у вермахта, которую он решил срезать. Немцы называли выступ «Курским балконом», а военная операция получила кодовый шифр «Цитадель». У нас выступ называется «Курской дугой».

Немцы планировали ударить у основания выступа с юга, от Белгорода, и севера — с Орла, пленив до 700 тысяч человек в «котле», сократив линию фронта на 200 километров, и освободить 30 своих дивизий, уплотнив тем самым ряды войск. Далее — прорвать линию советской обороны и выйти на стратегический простор для дальнейшего наступления в сторону Москвы. На северном фасе группой армии «Центр» командовал Гюнтер фон Клюге, на южном фасе группой армий «Юг» -выдающийся полководец фельдмаршал Эрих фон Манштейн.

Это тот блистательный Манштейн, который за первые пять дней войны с 22 июня 1941 мастерски вбил танковые клинья на глубину до двухсот километров в нашу территорию, оставив позади несколько миллионов деморализованных, в паническом бегстве окруженцев, и тем самым показал конармейским шашкомахателям новый вид ведения современных войн. А к концу первой декады клинья достали 600-километровую отметку. Такой успех воодушевил и берлинских главарей. Начальник Генерального штаба сухопутных войск Германии генерал Гальдер записал 3 июля 1941 года в своём дневнике: «...кампания против России выиграна в течение 14 дней», что говорит об абсолютной слепоте самоуверенных, зарвавшихся головорезов.

Безоглядный успех бравурно вёл непобедимого триумфатора по истерзанной и пылающей земле, шматуя на ходу стальными траками всё живое, и он уже предвкушал смак близкой тризны в свою честь.

Но на третьем году войны фельдмаршал Манштейн был уже иным. После Сталинградской битвы он как опытный военный стратег видел, что война проиграна. Держал себя открыто, надеясь погибнуть в бою, как должно германскому солдату. Судьба хранила его.

Знал он, что и операция «Цитадель» не что иное, как очередная авантюра «дилетанта» (он так называл Гитлера), хотя и соглашался на её проведение. Властолюбивый и злопамятный фюрер не давал фельдмаршалу роздыху, отчего с Гитлером у Манштейна случались нестыковки. Споры иногда доводили Адольфа до исступления и в припадке бешенства великий, но бесноватый фюрер кусал ковёр.

Не особенно надеясь на успех, Манштейн ещё в мае 1943 года вместе с опытным командующим 4-й танковой армией Германом Готтом предусмотрел второй вариант исхода сражения под Курском. Перемолоть советские резервы, с тем чтобы не попасть в окружение при отходе за Днепр, где они надеялись укрепиться основательно. Такую директиву Гитлер не подписал.

К тому времени вправили мозги и ОКВ (Верховному главнокомандованию вооружённых сил фашистской Германии), где курс блицкрига («молниеносной войны») бесповоротно сменился «стратегической обороной». Гитлер ещё рассчитывал нанести Красной Армии чувствительное поражение, идя ва-банк, чтобы улучшить соотношение сил и в конечном счёте добиться ничьей, принудив Сталина заключить сепаратный мир.

Прояснилось в головах и у рядовых 1-й дивизии SS «Лейб-штандарт Адольф Гитлер», которая вела наступление в сторону Прохоровки.

Вот что писал солдат первого отделения 2-го мотопехотного полка Курт Пфёч 5 июля 1943 года:

«За что? Всё слова. Мы топали, ехали, жрали, стреляли, и пока мы этим занимаемся, будем спрашивать: «Ты действительно видишь ещё какой-то смысл в происходящем? Действительно ли ты прочно убеждён в том, что всё это необходимо? Всё! С меня хватит! Нет сил продолжать эту дерьмовую войну! Я больше не могу! «Хватит!» — кричали нервы. «Хватит!» — кричало сердце. «Хватит!» — проносилось в мыслях».

Впрочем, если по-честному признаться, психия отношения к войне солдат во всех армиях одинакова. Я имею ввиду нормальных. Мотивы разные. Исключение — рисовка, бравада, фанатизм или отклонения. Но когда, начинается бой, душевное состояние бойца меняется кардинально. Там уже не до рассуждений. Весь мир сужается до предела: или-или. Или я его, или он меня. И — всё! Иного не дано. И от того, как всё это обернётся, толкуют потом о героизме, бесстрашии, мужестве и т. п. А в сущности, одним словом: нечеловеческий ужас, отвратный самой жизни.

Егорка заснял фотоаппаратом курган, а я, поднырнув, скользнул мимо грозной таблички и, с трудом пробивая заросли, нахватался репьяков.

Наверху, посреди кургана, глубился забурьянелым провалом бывший блиндаж. И никаких примет. Но в сторону Звонницы просторно распахнулся обзор Танкового поля.

— Отсюда немцы управляли войсками во время боёв за Прохоровку, — пояснил Александр.

Мне повезло на спутника. Саша Михайленко служил в армии танкистом, с тех пор танковое дело стало для него увлечением. Он знал до мелочей вооружение почти всех марок, собрал огромный фотоархив, который подарил мне на диске. Ему легко было развернуть панораму боя.

— В направлении Прохоровки была задействована самая элитная дивизия германской военщины SS «Лейбштандарт Адольф Гитлер». Укормленные здоровяки с чёрной нарукавной ленточкой, на которой вышито серебряной нитью имя Адольфа Гитлера. У каждого на счёту по 10-15 советских танков. У некоторых на груди серебряный знак с цифрой «25».

Все члены экипажа могли самостоятельно вести танк. У нас водитель вышел из строя — танк омертвел... А танкисты не имели такого опыта вести бой, как брошенные против них стреляные волки.

Мне вспомнилось, как нашу роту противотанковых ружей долго не вводили в передовые траншеи, а держали в прифронтовой полосе. Мы занимались изучением материальной части вооружения, с закрытыми глазами заряжали и разряжали автомат на случай, если понадобится вести бой ночью. Ходили на учебные стрельбы. Нас изматывали марш-бросками по 15-20 километров с полной выкладкой, в 30 килограммов на плечах. Но главное — обкатка танками.

Я сидел в траншее и выглядывал, когда же покажутся грозные машины. Конечно, психологически мы были подготовлены — всё же учёба, танки свои. Тем более люки водителей открыты, и видны их лица. Вот один заметил меня и улыбнулся. Повернул танк. Я упал на дно траншеи, притаился. А когда гусеницы прогрохотали лязгами танков по голове, быстро вскочил и бросил прошлогоднюю будылку подсолнуха вместо гранаты на сетку мотора. Всё так. Но шёл уже 1944 год, и стояли мы в Западной Украине.

— Взломав две наши оборонительные полосы, немцы продвинулись на 35 километров и подошли вплотную к Прохоровке, заняв горловину между рекой Псёл и лесным урочищем. Согласно разведданным Манштейн знал, что из глубокого тыла движется колонна советских танков длиною более 18 километров. Это была наша лучшая Пятая гвардейская танковая армия под командованием генерала Ротмистрова. Она предназначалась для наступления до Днепра после прорыва немецкой обороны на Курской дуге другими воинскими частями. Её-то и ждал Манштейн. Он приказал остановиться и занять оборону. Это было самое удобное место для расстрела железных машин. Свои танки немцы закопали в землю по башню для кругового обстрела, если кто прорвётся.

На грунтовке показался грузовик с прицепом, гружённый свёклой. Александр живо соскочил вниз и остановил машину. Молодой водитель в джинсовой куртке и чубом набок притушил мотор холостым ходом.

— Слушай, дружище, ты здешний?

Парняга кивнул головой.

— Что это за бугор, ты знаешь? — указал в нашу сторону.

Тот покачал головой.

— А ты слышал про курган фельдмаршала Манштейна?

Парняга пожал плечами.

— Вот видите, — вернулся Александр, — и местные ничего не знают.

Есаул секанул рубцом ладони по штанине, сбив головку репьяка. Начал выщипывать пальцами крючки зацепов.

— Утром 12 июля 1943 года наша пехота попыталась взять господствующую высоту 252,2, где теперь стоит Звонница и где удобно было развернуть в боевые порядки танки Ротмистрова для наступления. Немцы открыли небывало плотный огонь по площадям. Два пехотных полка полегли... Затем пустили танки. 150 единиц. При дальности прямой наводки «тигров» до полутора километров, при качественной цейсовской оптике для наведения немцы на большом расстоянии за 45 минут переколошматили всё! А пехоту отсекли и погнали к Стрелецкому...

Тихон Васильевич рассказывал, что его родной дядюшка Денис, сидя в погребе, слышал уже немецкую речь. Подобрались к тыну, а воротца одолеть не смогли. Попятились назад. Когда грохот пальбы отдалился на запад, Денис вылез из погреба и насчитал на своём огороде 26 трупов. Вперемежку. Зарывали вкупе, без разбора. При июльской жаре тела подгнили — вонь удушно забивала дыхание. Заходить пришлось от ветра. И когда запоздало вспомнили: «....никто не забыт», — сверху пригнали трактор, и могильные бугры сравняли. Без лишних забот. Зловещие метки войны ещё долгие годы пестрели оспинами жирной зелени...

— За 10 часов боя 12 июля 1943 года было уничтожено 500 наших танков из 5-й гвардейской армии и более 4,5 тысяч личного состава, («Великая Отечественная 1941-1945». Военно-исторические очерки. Институт военной истории Министерства Обороны РФ. Под редакцией В. А. Золотарёва. Москва: Наука, 1998. Книга вторая «Перелом», Москва: Наука. 1998, 498 с.).

Знаменитые наши «ласточки» танковых подразделений, как называли танк Т-34, летели в тартарары горящими сотнями. 76-миллиметровая пушка с убойной силой прямой наводки всего в полкилометра не пробивала броню «Тигров» даже на близком расстоянии. А несовершенные прицельные устройства с никелированными пластинками вместо зеркал приходилось то и дело протирать тряпкой. Впрочем, уже в феврале 1944 года на танках «Т-34» установили 85-миллиметровые пушки, учитывая броню противника. «Ласточка» превратилась в грозное оружие. Подзабываем батеньку Суворова: «Тяжело в учении...», хотя в бою тоже надо учиться. Вернее: война учила нас все четыре года.

По телевидению я слушал выступление вражьего артиллериста. Он участвовал в бою под Прохоровкой. Изрядно постаревший и уже оплывший телом, дородный немец, вальяжно развалясь на кресле, рассказывал, «как неожиданно какой-то дурень загнал танки в свои же противотанковые рвы, и я щёлкал их на излёте, одного за другим, как орехи».

— Образовалась полоса братской могилы в три километра от Прохоровки до современной Звонницы. Местные жители говорят, что эту братскую могилу следует продлить ещё к западу километра на два от Звонницы до посёлка Комсомолец. Это самая длинная братская могила во все времена и эпохи! В прохоровском храме Петра и Павла, возведённом в память о павших на Танковом поле, высечены на мраморных досках имена 7 тысяч воинов. Это лишь выявленных по документам, которые собирали после боёв мешками. Опять же люди уточняют, что погибших больше — до 10 тысяч.... И действительно, в каждой военной сводке у нас и у противника сообщается не только число погибших и раненых, но и пропавших без вести. Наверное, это те три тысячи, что сгорели вместе с документами, или пошматованные на куски траками, которых не смогли собрать в одно. Они навечно залегли в памяти народной и передаются из поколения в поколение. Война считает нолями. На Прохоровском поле наступление считали не километрами, а трупами.

...И ещё долго, не век, оратай, рыхля русское поле, будет чиркать лемехом по костям, вывёртывая их, пятная землю рябью будылок...

Помню, общие цифры потерь в годы Великой Отечественной войны были столь ужасны, что их долго боялись оглашать, прикрываясь ложью.

Александр достал из кармана блокнотик, открыл на закладке.

— За день боёв на Прохоровском поле в дивизии SS «Лейб-штандарт Адольф Гитлер» вышло со строя всего 17 стволов. Из них один «Тигр». Один! Остальные самоходки САУ Stuq. Во время боя и на поле боя немцы отремонтировали и ввели в строй десять самоходок. Общая потеря семь единиц. Семь! Людские потери разят ещё больше. За день боёв дивизия SS «Лейбштандарт Адольф Гитлер» потеряла 39 человек убитыми, 5 пропавших и 235 раненых. Разбег цифр астрономический...

Уже в ночь на 13 июля в ставке командующего Воронежского фронта Н. Ф. Ватутина знали, что Пятой гвардейской танковой армии нет. В официальных бумагах трагедию обозначили иначе: «Пятая гвардейская танковая армия оказалась недееспособной». И в тот же день далеко по ту сторону фронта, в Берлине, Гитлер принял решение прекратить операцию «Цитадель», чтобы сохранить боевые части. Прохоровское поле протрезвило как одну, так и другую сторону.

И всё же Прохоровское Танковое поле знаменательно, и мы склоняемся перед ним символически, ибо символ порою сильнее факта. Символ бывает вечен, факт временен! Прохоровское поле — это символ слома тьмы.

Стиснутая до пределов Огненная дуга с неимоверной силой разогнулась и сокрушительно саданула двумя концами — северным и южным — по берлинскому бункеру, где спешно начали создавать при ставке третьего рейха сверхсекретный отдел по срочному «поиску возможностей сепаратного замирения с противником не только на Западе, но даже на Востоке»?

2.

После кургана Манштейна ехали усмирённо молча.

Слева, на танковом поле, как ни в чём не бывало, без примет прошлого, зачастили непроглядным густоствольем ещё не срезанные подсолнухи с поникшими головами, с обычным, как всегда, стайным перелётом с места на место воробышей сеголетнего выводка.

Однажды я был здесь в летнюю пору, когда ещё не задубелые стволики подсолнуха оборачивают поутру зелёные шейки с кулачками на восток, в сторону Звонницы. От обилия света многопалые лепестки разжимаются и открывают конопатые мордашки в жёлтом цвету молочных семечек, отчего Танковое поле, озарённое солнцем, кажется залито золотом.

Трудно было представить золотое Прохоровское поле неразволочным месивом стали.

— В детстве, бывало, мы бегали на колхозное поле. Если воробьи сели на шляпки, значит, семя созрело.

Есаул хотел занять меня, чувствуя мой разброд в голове, плёл ещё какие-то байки, но я слушал его через пятое-десятое, ибо меня одолели иные думы.

У поминальной Звонницы, как всегда, делегация. Автобусы с украинскими номерами в сторонке, а процессия, среди которой и ветераны войны, медленным шагом, с венками в руках, направилась к ступенькам святыни. И хотя бывшие воины с медальными кольчужками на груди к нам спинами, их сразу отличишь, уже согнутых. Вообще, основная поза в наступлении — это вид бегущей согнутой жертвы. В молодости согнуло и в старости согнуло.

Есаул остановил машину, заглушил мотор. Открыл багажник и осторожно, как икону, вынул наш венок. Егорка заснял меня и есаула в поклоне у Звонницы, когда мы, нагнувшись, прилаживали в теснине цветов свои.

После возложения мы свернули на Засечное.

Само название хутора говорит о его принадлежности к Белгородской засечной черте. «Преданья старины глубокой» доносят нам, что где-то в районе Звонницы стояла и сторожевая вышка засечных насельников.

А появились они здесь в XVII столетии, когда «боярские дети» начали переселяться из Тульского края на южное порубежье для надзора границ от жестоких набегов неверных басурман. «Боярских детей» вписывали в «Таможенную книгу», наделяли участками. Но землю они не обрабатывали, а вели службу и получали царское жалование. Землю сдавали в аренду. Династия Лукиных скоро отметит четырёхсотлетие.

Глядя на Звонницу, я подумал, что Прохоровское поле — это засечная черта, о которую свернули себе шею западные басурманы XX века.

— Здесь где-то асфальтовый отросток влево, — напомнил я Александру, чтобы он понизил скорость.

— Вот он!.. — всполошился Егорка.

Послушный «жигулёнок» вильнул в сторону, загудел меж сухими бурьянами почти в человеческий рост и вскоре упёрся в ажурные, из бетона, воротца кладбища. Нехорошая примета. И, стоная мотором на рытвинах, еле развернулся и вырулил в узине тупика. Мы снова начали ловить эту узкую, по рассказам Лукина, полоску асфальта. Свернули влево ещё раз. Егорка молчал. И снова бетонные ворота по грудь высотой! Тормоза жалобно пискнули, и машина остановилась. Ну, два кладбища на 58 дворов — богато живёте, господа хуторяне! Уж где преуспели наши верховные радетели — так это в погребальной индустрии, развёрнутой с размахом, по-рыночному, с причудами новаций, с оглядкой на западный манер, чего ранее проклятые большевики умом не взяли. Настроение вовсе осело.

Егорка молча щёлкнул фотоаппаратом, засняв ажурные воротца на фоне крестов, сквозь которые просматривались неохватные дали и ему вдруг почудилось, что вся Россия в крестах...

— Надо спросить у местных.

Есаул остановил «жигулёнка» возле хаты, где на колоде, у забора, сидел разомлевший мужик неопределённого возраста. Рядом, у его сапог, куриный табунок с облезлыми, без пера, спинами, добивал остатки трав. Ярился, обхаживая курок, пёстрый петух с кривыми шпорами. Не вынимая цигарку изо рта, мужик махнул рукой влево. Влево — так влево.

Свернули, как велел мужик, и сразу угадалось. Обоч дороги, с двух сторон, стройными рядами выстроилась вровень машины диковинная для наших мест поросль. Немного позже я узнал от Веры Петровны, что это декоративное растение, завезённое из Африки, называется клещевиной. Там клещевина считается технической культурой, из ёё плодов вырабатывают касторовое масло. В наших краях это заморское чудо не вызревает, и в первые заморозки большие разлапые листья на длинных черенках свисают вялыми тряпочками. Но заморозки были ещё на подходе, и клещевина вызывающе красовалась на фоне осенней густоты разноцветья.

Неподалёку, прямо на окраине лога, поросшего урёмным дубняком, показался добротный особняк в четыре этажа с венецианскими окнами. Полыхала крыша из металлической черепицы красного цвета. Тихон Васильевич говорил, что любит окна, чтобы в них было три четверти неба. В глазах просветлело.

— Ничего себе хоромина! — удивился есаул.

— Такую он чертил в Алжире.

Тихон Васильевич выскочил из «хоромины» и, разведя руки, готовый своим славянским добросердечьем объять весь мир, пошёл медведем навстречу, схватив меня в охапку. Как он радуется человеку! Послышался медовый аромат с оттенком прополиса.

На его плотном погрудье вприлип сидел полосатый свитер, из-под которого, у подбородья, виднелся вывернутый наружу воротник светлой рубахи.

Слева, за дорогой, на краю поля, стояла иномарка и трактор «Беларусь». Странно, что техника хранилась на отшибе, вне двора.

— А никто не тронет, — уловил мой взгляд Тихон Васильевич. — Сначала хотел усадьбу обнести забором. Потом подумал: зачем? Городиться не от кого. Соседей нет.

Мне без огорожи как-то непривычно, не чувствуешь края.

— Скрывать нечего. Ворованного у меня нет.

«Вот он, Лукин, какой-то неутайный, — подумалось мне, — в этом греховном мире откровенность и доброта оборотились пороком».

Усадьба встретила нас улыбками цветов. Ещё не померкла герань, кустились мохнатые розы, тянулась кверху этажными венцами шарлаховая сальвия. Я засмотрелся на хризантемы — философские цветы, с глубокими просинями поздней осени на лепестках.

— Тут хорошо поработал мастер аранжировки цветников, — заметил я.

Клумбы действительно были скомпонованы фигурным чертежом и обмилованы женской рукой.

— Кто любит цветы, тот не может быть плохим человеком, — ответил мне комплиментом на комплимент Лукин.

А я подумал о том, что с возрастом число друзей сокращается, а качество их повышается. И мне с ним как-то уютно, легко. Его неуёмная энергия подпитывает мою хилость.

Только обогнули дом — как под ноги с ореха свалилась белка с раздутыми щеками. Но это оказались не щёки, а спаренные на плодоножке два плода. Егорка успел схватить белку фотоаппаратом.

— Проказница.

Белка, мелькнув жёлтым пламенем пышного хвоста, проворно скрылась в чащобе.

— По два ореха сразу берёт. Отойдём — вернётся.

— Говорят, она прячет их впрок, на зиму, и забывает, где складывала.

— Забывает.

Тихон Васильевич развёл руками траву, достал пустой ореховый шарик с круглым, в копейку, окошком в скорлупе.

— Вот аккуратно так выедает.

Я взял пустышку на память в музей отметин своих путешествий.

Мы спустились вниз, где на склоне лога, в прогалинах межстволья лесной росчисти, проглядывали весёлым разноцветьем ульи. Ульи стояли рядами, уступом в лог на высоких колышках.

Солнце скрывалось где-то за хмарью, и пчела сидела. Лишь у забитого краника поилки самые отчаянные устроили толчею. Тихон Васильевич, обломив травяной прутик, отогнал, опахивая свободной рукой, пчёл и прочистил краник. Вода зачастила капелью на крылышки и, прорвав запруду толчеи, пошла наклоном по извивам ровика, выдолбленного на доске. Пчёлы, отряхнув крылышки, покинули бесполезный краник и выстроились по изломам русла в ряд, пульсируя поднятым кверху брюшком.

— Дикий кабан — не хитрость. Сдвинул дальний улей. Чесался об угол. Я не стал поправлять: скоро завозить в омшаник. Порой забредает на пасеку и семейка с поросятами. Намедни мой меньший внучек Петя гонял тракторком по выгону клыкастого борова. Я заснял на плёнку.

Всё то время, как мы осмысленной проходкой осваивали точок, Егорка щёлкал следом затвором фотоаппарата, крепя наш каждый шаг. Яркий снимок получился в пчелином музее возле старинной дуплянки с нахлобученной стрехой и круглым, точно пулей пробитым, летком. Егорка показал фотоаппаратный экранчик, где, сгустившись объёмом, картинка вышла краше, чем наяву.

— На пасеку я выхожу, как на праздник. Моё правило, — говорил тем временем Тихон Васильевич, — не гноби себя неудачами. Живи положительными эмоциями. Работа — это моё духовное состояние. Сердце поёт, если ладится дело.

Я представил пасечника без розгиба над ульем в синем халате с подвязками у кистей и брилевой сетке.

Это состояние услады я помню, когда в молодости занимался пчелою. Несколько часов пробудешь на пасеке, вечером лёг, закрыл глаза, а в них сотовые ячейки. Какое удовольствие!

— Когда я склоняюсь над ульем, то нахожусь в какой-то светло-солнечной, как медовый сот, ауре.

— И всё же мир зыбок, — напомнил я.

Тихон Васильевич замедлил шаг. Но тут же, будто прорвав какую-то препону, круто повернул к омшанику.

— «Помирать собирайся, а жито сей», — говорили наши деды.

В ходу он просторный, мы поспешали следом.

— Я не понимаю мужиков, которые целый день отирают углы хаты, переходя в тень по солнцу. Живут от кабана до кабана, от самогонной закваски до закваски.

Мне почему-то обрисовался в памяти мужик, у которого мы спрашивали дорогу в усадьбу.

— А что тут не понять? На земле весь сыр-бор из-за земли. Но русского мужика измордовали землёй настолько, что у него отбились руки от неё, чего нет, наверное, ни у одного народа. То давали, то отбирали, то ссылали, а то и сажали... А теперь и продают... Чужинцам. В мужике вытравили прирождённого крестьянина. И теперь, когда начали выделять паи, он стал их продавать за бесценок или пропивать. Это же надо было так уметь довести людей до маразма! Земля не нужна...

— И всё же, сколько ни гнули нашего мужика, у него хватало сил на розгиб.

Подошла, переняв нас, Вера Петровна. Подала руку — щепотку женского тепла. По осени она была в бордовом платье, с круто выбранными у талии изгибами, точно прорисованными кистью великим живописцем на дивном холсте. Выглядела она величественно, а держала себя просто. Кружевная тесёмка вокруг скромно, в меру, обрезной проймы выше груди, высветляла в пробоинках женское тело, не тронутое летним загаром. Красивая женщина — мне вызов. По молодости я заносчиво отводил взгляд. В старости растаращился во все глаза. Вера Петровна смутилась, ушла в беседку, оплетённую снаружи узорной сеткой дикого винограда. Я был не корректен. Себе подумал: мне пора уже под ноги смотреть, а не на рельефные бюсты. Но при чём тут я? Природа виновата. Впрочем, натуральных лиц не стало. Природно-национальный лик русских красавиц перерисован западной косметикой в корпоративно-рыночную подделку. В красовух.

Вера Петровна ушла, а её скупая улыбка осталась в глазах.

— Пойдём дальше? — напомнил нам Тихон Васильевич.

Молча мы стронулись с места.

Тем временем солнце укрепилось, и хмарь просветлила пока ещё мутный его лик. Подошли к омшанику.

Возвышаясь метра на полтора-два от пода земли, омшаник с дерновым покрытием напомнил мне, скребнув сердце, курган Манштейна. Как одна и та же родная земля может предательски лечь под лопату супротив себя же...

Мы спустились в омшаник по откосному въезду для трактора. Часто на экране показывают винные погреба с огромными бочками в два яруса. Я представил, как в пору долгого заснежья в этом просторном полуподвале покоятся в два яруса на дощатом помосте не бочки, а драгоценные посудины с живым нутром.

— Когда свозим ульи на зиму, время рассчитываем по минутам. Задержался на два-три минуты возле улья — умножь на сто пятьдесят. Рабочий день стерял.

Тихон Васильевич завёл, для показа, небольшой, красного цвета, мини-тракторок без кабины, который стоял наготове у ворот. Рядом находился уёмный прицеп для ульев и самодельный, вроде бульдозерного, ковшик. Тихон Васильевич накинул крюк на самоделку. Дробно стукотя мотором, тракторок поднял и опрокинул ковшик. Я дал знак — глуши тарахтелку. Тихон Васильевич повернул ключ зажигания.

— Мы таким способом вывозили глину, когда рыли омшаник.

Тихон Васильевич переступил с ноги на ногу, а я глянул на него как-то со стороны и подумал, что и его одолевает уже неудержимая седина.

— В конце экскурсии тем школятам, кто лучше отвечал на мои пчелиные вопросы, я доверяю порулить малюткой. Ясно, под моим строгим приглядом. Впечатление у шантрапы аховское! Не надо никаких призов! Как-то раз объявил одному победителю — он хлопнул пухлыми ладошками, присел от радости. А подняться не в силах...

Когда мы вышли из омшаника, время подбилось уже к полудню. Зашумели пчёлы. Они хаотично шнуровали полосками небо, и я вспомнил то время, когда сам занимался пасекой. Летит время, сходят эпохи, рокируются формации. Мельтешат, сменяя друг друга, политики. Но никакая политика не в силах изменить извечный медвяный звон. Он был таким же здесь и во время засечной черты, звучит сегодня, так же будет очаровывать сердца наших далёких потомков.

— А теперь святая святых, — таинственно произнёс пасечник.

За омшаником скрытно таился невысокий лабазик с плотно пригнанной по лутке от пчёл дверью. Тихон Васильевич отодвинул засов, ступил в глубину притенённого склада. Пучок света выхватил оскал молочных фляг. Сорокалитровые посудины стояли в два яруса блестящими ракетами из нержавейки. Густо медовый дух забил дыхание.

— В этом году не хватило тары, ходили по хутору, собирали. Вышло двести фляг. Сорокалитровых.

— А по весу?

— Намедни губернатор созвал, как говаривали в старину, передовиков производства.

У меня мелькнула мысль, что о советах говорят уже, как мои родители вспоминали царское время...

— Идёт Евгений Степанович — за ним, как обычно, волочится свита. Увидел меня, поздоровался: «Ну как, пчельник, собрал десять тонн!» Дома я всё думал: откуда он знает? Наткнулся глазами на журнал «Пчеловодство» — вспомнил. Заметку в редакцию посылал. Я иногда делюсь опытом. В прошлом году отмечали юбилей тысячной фляги.

Мысли мои неспокойно разворошились. Божечки ж ты мой, на что способен русский клин более половины плодородных земель планеты, если такая кроха в неполных четырнадцать гектаров за одно лето дала десять тысяч килограмм бесценного здоровья!

— Если появляется в собственности земля, то меняется и психология человека, — продолжал тем временем Тихон Васильевич.

Когда я рисую словами божий пейзаж, то чувствую, что мною одолевает благоговейное состояние, будто вокруг человечества сияет иконный нимб.

— Мои дети уже вросли сознанием в свою землю. У них за неё болит сердце. И общество, прежде всего, должно быть воспитано в духе уважения к праву на собственность. В частности, на землю. Я должен быть уверен, что посадил дерево для своего внука и увеличиваю состояние для своего рода. Счастье — в поруке благополучия детей и внуков и гарантия того, что они не будут согнуты. Но этого пока мы не видим...

Когда я описываю наше бренное житьё-бытьё, у меня окончательно раздёргиваются нервы. Жизнь отнимает радость.

— И от руководства страны мы ничего не требуем, кроме соблюдения законов и уважения к нашему труду.

Как-то старшая дочь Тихона Васильевича Надюша рассказывала мне, что ей выпала возможность выступить на Всероссийском форуме сельской интеллигенции в Грайвороне по теме: «Развитие сельских территорий и туризма».

Съехались губернаторы, фермеры, врачи, учителя, агрономы с многих областей России, полдюжины министров и Сам...

«Запад стоит на основе безусловной собственности на землю. Это базис их культуры. Есть клочок на планете — это навечно твоё и твоих потомков. Обнаружилось под землёй золото — завтра ты миллионер. Никто на него не может посягнуть. У нас же институт собственности молод и неустойчив. На сегодняшний день по закону под разными предлогами землю у нас могут отобрать. Нашли на твоём участке ископаемые — завтра ты нищий. Ни в одной стране такого нет».

«Так и сказала?»

«А что мне бояться — матери четверых детей! Дети — это моя оборона. Засечная черта, как вы говорите».

«Что ж они?»

«Переморгали».

Я, чем был моложе, тем облегчённее воспринимал действительность. А теперь переношу все мерзости глубоко и мучительно. И чем дальше, тем болезненнее. Порою, когда вдумаешься, наша жизнь кажется нереальностью. Будто смотришь в кино какую-то фантасмагорию, срежиссированную больным умом. Не верится, что одни народы готовы уничтожить другие народы за-ради своего блаженства.

— Слушай, Лукин. Как там по-библейски: «Мир во зле лежит». А не снился ли тебе, случаем, вещий сон, будто приплыл из дальней дали дядёха в широкополой ковбойке и ремешком под челюсть? С хлыстом в руке?..

Тихон Васильевич насторожился. Озадаченно тронул рукой мочку уха.

— Рыкнёт чужим баском: а ну-ка, хватит тебе тут боговать! Сдвинься-ка чуток! Успидком в овраг! И замелька твоя -тю-тю...

— А чего доброго, — криво усмехнулся Лукин.

— Земля — главнейшая привязка нации, сохраняющая народ. Язык — выражение нации. Сними эти скрепы — нация исчезнет...

И хотя мы встречались много раз, познали, думаю, друг друга, Лукин посмотрел на меня щупающим взглядом и промолчал. Потом сказал:

— Работаю, работаю, забудусь. А отвлёкся на минуту, муторно становится на душе. Нет полного роздыха. Над нами постоянно довлеет тяжесть неопределённости. Сердце что-то невольно томит.

— Планета на взводе.

Когда я обращаюсь к политике, у меня в жилах закипает кровь. Но сразу усмиряю себя: не рви сердце злом. Займись делом!

— Тут ворох думок нагнал француз. Приехал поглазеть западным оком нашу родовую усадьбу. У него такая во Франции. Удивился, что я разговариваю с ним на чистом французском языке. Рассказывал, что живёт в каменном доме наполеоновских времён. Ферму принял от отца. А тот — от своего. И так, если заглянуть в глубь веков, — земля у них ни разу не вильнула туда-сюда, не выскользнула из-под ног. У нас же каждое поколение строит себе разорённое гнездо заново. А несчастная судьбой, несметно богатая мощным чернозёмом земля, сколько раз переходила из одних нечистых рук в другие?..

Была Великая Империя. Кроваво переворотили в РСФСР. Ещё раз кроваво переворотили в Эрефию — РФ. Рекетную Федерацию.

Нас всегда освобождали извне. Сначала освободили от царизма. Потом освободили от большевизма. Теперь освобождают от собственности. Легко будет жить без ноши, товарищи матросы! Но... Когда же мы освободимся от любезно сосущих освободителей!

— Владислав Мефодьевич, нас приглашает Вера Петровна!

3.


Стол в беседке походил на цветочную клумбу, ухоженную чуткой женской рукой. Жаль было нарушать укладистую компоновку блюд. При старческом безапетитье я ужаснулся, как всю эту уймищу можно одолеть. Вера Петровна, видимо, заметила моё удивление и скупо улыбнулась уголками губ. Но по лицам своих спутников я определил, что они ничуть не растерялись.

— Пирожки немного чернобровые получились, — извинилась Вера Петровна, — не усмотрела.

— Зато вкуснятина-то какая, — тянул третий из миски есаул.

Пирожки и впрямь удались на славу. Игрушечные челночки со щёчками светло-каштанового цвета.

— Не сердись, когда месишь тесто, говорил мой дед, — вставил своё слово и Тихон Васильевич.

А я вспомнил свою мать Марию Никифоровну. В раннем замужестве она пекла хлеб в печи, напевая вполголоса. Работа — в радость. Иначе нельзя — хлеб не сладится. Отсюда — здоровье. Я до сих пор помню запах материнского хлеба.

Впрочем, сейчас хлеб могут печь и без огня, на холодную какими-то полями. Частотными. Убеждают, неплохо получается. Для здоровья как ядовитая Кока-Кола. А то — берёшь магазинную булку и не знаешь, сколько в неё загнал отборнотрёхэтажного тракторист из-за чмыхающего мотора или комбайнёр из-за каких-то неполадок в хедере, а сколько пекарь из-за чадящей печи или, что ещё хуже, из-за капризной электроники при частотной выпечке.

— Слушай, пасечник, пчеловод, улейник, пчельник, земец, пчеляк, бортник, пчелинец, как тут у вас: не передавивши пчёл, мёда не отведать?

Тихон Васильевич сгустил брови:

— Это в старину. Пчелу обижать нельзя. Если ты к насекомому с уважением, оно к тебе добром. Это святое существо. Не зря сказано, что пчела произошла из слёзы Христа, распятого на кресте.

— А вот она, пчела, понимает, что ты, охмурив её дымом, как ныне нас теледымом, обираешь её? Мы-то понимаем...

— Пчелу мы не обижаем. Оставляем, сколько ей надо.

— В том-то и дело, что она сродни капиталу: не знает меры. И не остановится, ошалело таская нектар, забивая соты до отказа, пока не прекратится взяток. Изымает из цветов не столько, сколько нужно для пропитания, а сколько может взять. Не из этого ли природного инстинкта вылез на свет божий потвор капитализма? Я вот смотрю и никак не могу приложить к твоему делу свою формулу: бизнес и криминал — синонимы, братья-близнецы. Симбиоз, очищенный от морали.

— В пчеловодстве этого нет.

— Как нет, если жизнь изначально греховна!

Вера Петровна выставила на стол графин с медовухой, и все улыбнулись. Графину. Медовухи я ещё не пробовал.

После медовухи беседа пошла живее, но сошла с колеи. По образованию есаул селекционер, он живо нашёл общий язык с Тихоном Васильевичем, и они, нагнав за столом скукоту, зашли в такие научные дебри, что при нашем молчании Вера Петровна почувствовала себя неловко. Заняла нас цветами.

С утра в тени дубравы ещё не сошла с клумб свежесть, и роса окропила цветы блёстками. Но к полудню хмарь лениво отошла, и лучик солнца, пробив яблоневую вязь ветвей, лизнул пустую тарелку. Над пасекой стоял привычный, как мерное звучание тонкой скрипичной струны, извечно трудовой медвяный звон.

Обочь дома на дороге прошелестел, ярко мелькнув желтопредупредительной окраской, школьный автобус и ладно припарковался на асфальтовой стоянке. Из открытой двери, давясь, точно выстреливая по одному, начала выскакивать детвора. Писклявый щебет потеснил пчелиный звон.

У одной жёлтая ромашка жучком утонула в причёске; у другой в стороны, за ушами, косички с вплетёнными ленточками. У третьей пухленькие щёчки.

Когда я смотрю на детей, мне видятся за их спинками ангельские крылышки. С возрастом тяга к ним усиливается. Когда в семье рождается мурлыкающее дитя, появляется неведомое ранее чувство любви к лепечущему существу. Когда появляются внуки, это лучезарное чувство удваивается. Разве бывает человек счастливее, оцелованный ребёнком, да ещё если внуком! Всё остальное меркнет перед святыней потомства.

Я оглянулся вокруг: всё благоухает. Божья благодать. Цветы, пчёлы, дети — красота жизни! Что же ещё надо взбесившейся планете?..

Но почему дети разговаривают криком? Надрывая глотку?

Тихон Васильевич, извинившись, заторопился встречать гостей, а Вера Петровна собралась готовить, как стало теперь модно говорить чужими словами, фуршет. Медовый, разумеется. Нам пришлось уступить место.

— О, сколько их?! — удивился есаул.

— Бывает за день до ста человек, если с детьми считать взрослых экскурсантов, — ответила на ходу Вера Петровна. — Возьмите в беседке лукошко, ножи на столе. Там подоспели опята. Один срезал, три смотрят на тебя, вытянув шейки. А пятеро выглядывают из-за спины: когда же ты обернёшься?

4.

Тем временем, пока пройдёт экскурсия и Лукин отчитает свою лекцию о пчёлах, и Вера Петровна угощает гостей мёдом, мы спустились в лесистый лог, куда вела тропинка, продавленная в траве.

Лес ещё дремал. Он встретил нас тупой немотой и стерильной свежестью воздуха. Меж дерев уже исчез весенне-летний промельк птиц, и кое-где осел наземь светлыми плешинами у приствольев жёлтый лист. Но в чащобе ещё густились тени. Стрючки опят, буйно теснясь, обвязали колоды и пеньки сказочными боровичками в каштановых шляпках. А в самом низу, если спуститься на донышко лога, по-детски лепечет говором предков кристальный ручеёк. Вышли на поляну — лесное окошко, и есаул ахнул: по травяной зелени будто кто густо рассыпал печенье.

— Была б коса, коснул бы с полмешка, — сожалел наш славный есаул.

Уезжать не хотелось. И я представил то блаженство, когда в зимнее заснежье осядет с неба на усадьбу немая темень беспросветной ночи. Представил, как в сказочном тереме, отрешившись от всего мира, одни на весь заиндевелый лес будут умиротворённо покоиться в абсолютной тишине две породнённые жизнью души, выковавшие усилием воли своё счастье собственными руками. И только предельное воображение сможет представить совсем рядом, под плотным покровом заносов, усмирённо-замедленный ритм тысяча тысяч пчелиных сердец.

— Чу! — насторожился Егорка.

Наш Егорушка ещё школьник, хотя на верхней губе притенился уже чуть заметный жгутик. Он легко вписывается в современное ему поколение: длинный, худой, раздумчивый. Его правило: умного много не скажешь. Умное лаконично. По натуре он молчун и будто не слышит, о чём говорят. Молчит-молчит, а потом неожиданно как выдаст — ещё те завязочки. Только развязывай.

Его юный заряд энергетики — подпора моей немощи. По сути, это ещё не начатые нервы. Как же страшно их, детей, внуков, оставлять одних, без нас, в этом неустроенном, шатком и преступном мире! Истинно: «несть мира в костех моих...»

Есаул увидел, что я необычно смотрю на Егорку, неожиданно сказал:

— Он все капельки дедовы подобрал.

Егорка ранее нас уловил чутким ухом удар колокола башенной Звонницы, каждый час отмеряющей поклон трём русским полям. Это был первый поклон Первому полю — Куликову. Через двадцать минут последует второй поклон — Бородинскому.

На пасеке, если дохнёт ветерок от Звонницы, поминальный звон перекликается с медвяным звоном.

— Теперь наш... — хлопал Егорка пушком ресниц.

Рассекая кедами росяную траву, он взошёл, чтоб ярче слышать, на взгорок, поднялся на пенёк, свесивший набок берет привялого мха, и ещё больше вытянулся ростом. В небо.

Набатный звон шёл волной над свалом костей под пуховым набросом чернозёма, над мёртвым курганом, над притеснённой, неохватной одним днём, огорблённой могилами русской землёй.

Наступило несколько минут молчания. За всех полёгших на трёх полях.

— Слушай, дорогой мой есаул! А 60 минут хорошо делится на 4. Без остатка. Есть место Четвёртому удару. Ещё не поминальному. ЧЕТВЁРТОМУ ПОЛЮ.

Третье ратное поле России широко по сравнению с первыми двумя своими собратьями — Куликовым и Бородинским.

ЧЕТВЁРТОЕ — всеохватно, до последнего, окроплённого нашей кровью, лоскутка светоносной русской земли, уходящей из-под ног негласно, хитро...

Без канонад и салютов.

5.

Когда мы вернулись на пчельню, мелкой ситцей просыпалась моросейка, и липуче намурзёханная детвора с невероятным возбуждением, диким визгом ринулась к двери автобуса. Пчёлы и себе валом друг на дружку в узкий леток у прилётной доски.

Тем временем Вера Петровна поставила самовар с краснеющими на поду углями.

— Так вот, — вернул я прежний разговор, — жизнь изначально греховна, где один вид материи служит другому в качестве корма. Не будем трогать Бога. Скажем иначе: у природы хватило ума сотворить жизнь на земле, не хватило ума поставить её на минерале, воздухе, воде. Оттого «мир во зле лежит», гласит евангельская истина. Скажем больше: она родилась умыслом зла. И человек ничем не отличается от всего остального мира — мира взаимопотребления.

— Нет, дорогой Мефодьевич, пчела не в этом ряду, — возразил пасечник, сгустив брови. — «Скоту нужен корм. Вырасти, заготовь, привези. Сохрани, подай, прибери. Пчеле не нужно всего этого. Она сама берёт себе корм. Приносит. Складывает. Хранит. Употребляет по надобности и убирает за собой в улье. Даже стремится умереть на воле. Ни одно одомашненное животное не способно на это».

Мой дорогой пасечник литературный человек. Начитанный. Много стихов знает наизусть. Потому к людям добрее, чем другие. Я же делю всё человечество на читающих и нечитающих. Читающий становится Человеком с большой буквы; нечитающий становится на четвереньки и начинает блеять, а то и хрюкать.

— «Червь точит лист. Червя берёт птица. Птицу выслеживает зверь».

Мурлычет, закипая, самовар. Томится под матрёшкой заварной чайничек.

— «Пчела не трогает листа. Не подтачивает корни. Цветок не трогает. Она оставляет природу живой. Берёт то, что ни на что больше не идёт. И, беря себе святой набрызг у полевых цветов, не уничтожает жизнь, а плодит её, опыляя!»

Вера Петровна осторожно, чтоб не стукнуть, расставила чашки.

— «И если пчела не взяла нектар, он истекает горькой слезою вдовы. А растение не даёт потомства».

Разнесла розетки с мёдом.

— «Природа создала чудо: любовь и цветы. Нектар — это любовь цветов. В нём скрыта молодость жизни. И пчела берёт любовь цветов и несёт человеку!».

Мой дорогой пасечник всё читал и читал наизусть поэму моей далёкой молодости, чтобы умиротворить, как я понял, мою истерзанную душу... Но я был уже другим и мыслил по-иному.

6.

Когда мы отъехали, высоко в чистом небе взнялась в заоблачных высях огромной дугой радуга, сходная семицветьем с огнями салюта.

Мы вышли из машины. Одним концом радуга-дуга опёрлась, найдя земную твердь где-то у Звонницы, на Танковом поле, — другим у хутора Засечный, на пасеке, соединив, казалось бы, несовместимые поля. И хотя это была иная дуга, нежели та, что распрямилась в давнем лихолетье чёрными огнями разрывов, она свела Третье поле с Четвёртым.

— Беда наша от короткой памяти. Если человек держит в голове Куликово поле, Бородинское и Прохоровское поле, он держит и поле, на котором стоит. Теперь у каждого своё поле. ЧЕТВЁРТОЕ. Это твоя Засечная черта. И от того, как ты правишь своё поле в родном гурте, исходит участь Отечества.

Егорка, вытянувшись в струнку, подняв головёнку, твёрдо стоял на ногах и, моргая пушком ресниц, смотрел в небо широко открытыми глазами.


Источник: Писатели Белогорья. В 3-х томах. Т. 1. Проза. — Белгород: Константа, 2014. Стр. 632-660


На страницу Владислава Шаповалова

Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2017


Следующие материалы:
Предыдущие материалы: