Главная

АЛЕКСАНДР ФИЛАТОВ

ЖЕРЕБЧИК

Рассказ

В сезон травы на вечерней и утренней зорьке, а то и в самое пекло, тащатся по селу четверо, не замедляя и не убыстряя хода. Старая плешивая кобыла, гнедой жеребчик в белых чулках и кормовоз Андрей Яров с пацаном дет десяти-двенадцати. Андрей — в серой спецовке, в сапогах — красная нечищенная кирза, стоптанные каблуки — всё вкривь да вкось. И лицо у него пропитое и красное, как та кирза.

Андрей не из почетных, выпивоха, матерщинник и злой человек. И животновод его терпит еле-еле, не из любви посадил на телегу, а из нужды — работа дешёвая, хороший колхозник не стал бы за полсотни кормовозку водить.


Кобыла стара-престара и немогутна. Копыта, как каблуки у Андреевых сапог, шерсть — что пакля грязная, и хвост в вечных репьях.

И если до конца она размышляла, если мучили её вопросы бытия, то думы её давно были нездешними, и мерещился ей двор курятника и она сама, лежащая на боку, залепленная мухами и ранними мартовскими цыплятами.

Её давно бы изгнали из конюшни, но она жеребится ежегодно и нехлопотно, ест что придётся, а порой и без еды терпит. Зимой стоит, едва сводя дух с телом, весной расходится, разрешится где-нибудь в уголке и легко отдает себя хомуту и седёлке...

Медленно и тягуче, поскрипывая телегой, идёт она себе, а на передке сидит Андрей, насвистывая похмельный мотивчик легонько да временами икая. Мальчишка лежит, засунув палец в нос, «коз» ловит...

А вчера кобыла не накормила своего жеребчика, и утром не накормила, и теперь он плетётся далеко позади, понурый и осунувшийся, а ей приходится всё оглядываться да оглядываться и  больно ранить истертую шею.

— Но, дохлая! Всё б она морду воротила! Но! — кричит Андрей.

И кнут больно жжёт просевшую спину.

Она не против, что бьют, да и совсем не больно, если перетерпеть, если не обращать внимания, но как-то обидно на старости лет...

Остановка у степного болотца, местами высохшего, с жёлтыми ошметьями осоки, щётками гусятника да с притоптанным подорожником по чавкающим закраинам.

Жеребчик мордой трётся о землю, потом о жёсткую траву, взбрыкивает недовольно и стонет.

— Найди клеверку молодого, — шепчет кобыла, — все начинают с этого, он нежен и душист.
— Иди со мной и поищи, я не знаю, где он растёт...
— Мне не велено этого делать. Ты видишь — на мне хомут, седёлка, да и много всяких ремней.
— Но я хочу есть, хочу клевера, ты сама об этом сказала...
— Не кричи так, — снова шепнула кобыла. — Смокни попробуй, авось, молоко и есть на твоё счастье!

Жеребчик легко находит вымя, дрожит, приседая на передние ноги, но сосцы — холодные и шершавые — отталкивают его. Он отходит к зарослям ивняка. Глаза расширяются, пугливо смотрят на мир, а в животе урчит нехорошо — всё подтянуто куда-то к горлу.

— А ещё мать, — думает он, глядя на кобылу.  — Ах, да! Тот сказал, что она дохлая... Наверно, она и вправду — не мать, а дохлая...
— Володька! Полосни её, — работая кое-как косой, кричит Андрей сыну, — да полосни ты, не видишь, с места тронет — загорай тогда в болоте.
— Да стоит она, па-а. Тронет, тогда и полосну!
— То само собой! Только поздно будет... Ты что зуб наскалила... Проучи, проучи! По морде её, ишь она, зверюка, навострилась, того и гляди понесёт. Смелей, смелей! Полосни гадюку...

Володька жалеет кобылу, но боится отца, и рука сама подрагивает, и кнут сам так и ползёт повыше, так и ползёт!

— Гугуйчик, — тихо зовёт кобыла жеребчика (ей так хочется называть его — все-то у неё были Васьки, Ромки да Маруськи — дурацкие мужичьи имена, и сама она — Сонька-барышня!). — Гугуйчик, — повторяет она, — смотри, сейчас меня ударят, я чем-то виновата...
— Разве ты плохо работаешь? — настороженно спросил жеребчик.
— Я не знаю этого...
— А кто же знает? Эти двуногие с толстыми ляжками и глупой походкой?
— Они наши хозяева и раньше любили нас! Запомни это хорошенько. Они любили нас, и мы платили им любовью...

Она не договаривает, кнут верещит в воздухе, накаляясь о него — и в морду, между глаз. Раз, и другой, и третий... И опять бы стерпелось, сможилось, да испуг ли охватывает, старость ли валит: тело давит, давит, и телега, как проклятая, задком — вперед! Да в болото самое и тащит!.. Только — чвяк, чвяк — колёса по кочкам, да хруст в коленях, да «Тпрру, дохлая!»

Андрей пятится, бросает косу. Та скрежещет, лопается пополам, и исчезает под колёсами в вонючей жижице. Всё погружается — по ступицы, по брюхо — и вдруг останавливается. Дышит кобыла взатяжку, будто цигарку от кресала да конопляного фитиля раздувает, и Андрей решает дурацкое положение, посасывая борт рубашки.

Он бьёт обломком косья кобылу, налегая на ручицу плечом. Телега ползёт кое-как, кобыла становится рослее — вначале в полтела, потом выше и, наконец, во весь рост...

Осока навалена на возок неряшливо, отчего рубель тащится в задке, чиркая по ивняку и зонтикам рослой трубки. Володька правит, Андрей лежит на боку, изредка пощелкивая небольно кнутом через сыновью спину.

Всё, как и прежде. Привычный ход, медленный и тягучий. Только быстрее хочется, бегом, хочется растрясти и осоку, и телегу. Чтобы окованная деревяшка разлетелась: где что — оси, чеки, оглобли, тяжи — к чёрту, ищи-свищи по бурьянам да канавам. Хочется кобыле да сил нет. И грива, и хвост — всё в тяжесть. Всё обрывается и падает... И мир только, будто дразнит её, лугами произрастает, трясогузки перепархивают от кобылы к кобыле, и весенняя галка приятно бок пощипывает, полон клюв шерстинок набрала и другую галку зовёт..

Несутся окрики и угрозы, а кобыла стоит, словно нежится, и взгляд хороший на жеребчика нацелила. Он тычется в материнские глаза и губы и одним шёпотом идти просит.

— Гугуйчик, — говорит кобыла, — ты такой маленький и тебе надо идти в луга. Посмотри, какие там луга... Уходи, люди перестали любить нас! А там — трава, и колокольцы звенят. Ты послушай — как звенят колокольцы!.. Мне совсем не больно, я забыла сегодня, как это — больно... Иди в луга, иди, моя детка... Люди перестали любить нас. Это плохо — когда перестают... Даже в худшие времена они молились на нас! А в ночном мы мечтали вместе с мальчишками... Теперь они выросли, полюбили машины, а нас — забыли...

— О чем ты говоришь? — по-детски закричал жеребчик. — Я не понимаю твоего языка. Лошадь не может так говорить... У тебя плохое тело, вот что! А ты не хочешь тащить телегу... Ты телегу не хочешь тащить-ить-ить... Ты дохлая!..

— Дохлая! — повторило эхо в верхушках тополей.
— Но-о-о! Дохлая! — задыхаясь, кричал Андрей.

Три дня кобыла лежит. День в загоне, два — у курника. И обычный конец: мужик вырыл яму и засыпал кости мокрым песком. А шкуру ее, грубую и побитую кнутом, приняли последним сортом, и Андрей пару дней пил без суеты с приёмщиком.

Жеребчик легко научился есть молодые стебли кукурузы. И мать — как в тумане, а потом — и во тьме. Запах молока притупился, а сил всё больше и больше. Те двое, кто не любил кобылу, любили его, и мчится он навстречу кормовозке, едва завидит её. Он только теперь учится понимать слова двуногих, а Володька суёт иногда корку хлеба — вкусно! И радостно жеребчику, и счастливо… Андрей почёсывает ему порой загривок, тогда ставит он торчком уши свои — речь человеческую слушает.

— Нормальный конёк будет! — мурлыкает Володька. — Как трактор, таскать будет... Этот хороший воз из любого болота вытащит...

Радуется жеребчик словам. Все они добрыми кажутся ему. Знал он одно плохое — «дохлая!» — так не к нему ж оно!

Язык лошадей стал привычным и своим. Чуть неуютно в уголке загона, но подумаешь! Временно — это, да и наблюдать отсюда удобнее.

Вот бродят за изгородью молодые кобылицы, а по варку ведут в стойло горячего жеребца. Грива серебром отсвечивает, и тонкие ноги, как спицы, мелькают. Кобылицы в улыбке морды к нему тянут, хвостами ветерок нагоняют. Кони с истёртыми шеями дорогу уступают. И только старые кобылы глядят на него, негодуя, и укусить норовят, и лягнуть норовят…

Бегает по-прежнему за кормовозкой жеребчик, где поотстанет и в колхозный огород нырнёт — раннюю морковку выхватит, а то и ещё что-либо вкусное найдёт. Других лошадей гонят — ему всё прощают. И думает он, что лучший на земле, самый красивый — и грива отсвечивает серебром, и ноги, как спицы, мелькают... А тут ещё Володька песню на ухо про будённовскую конницу потренькивает...

— Я буду жеребцом! — кричит он однажды с пригорка.

Лошади отрываются от травы, смотрят на него — с чего бы всё это? Что это с ним? Не рехнулся ли?

— Я буду жеребцом! — кричит он громче.
— У тебя слишком толстые ноги, — говорит мышастая кляча.
— Ты — жеребцом? — ухмыляется юная кобылёнка. — Тьфу! Круп широк.

И отходит подальше.

— Я самый сильный! Я сильней и быстрей ветра! И они не вас, а меня любят! — не сдавался жеребчик и махал головой в сторону кормовозки.
— Не любят, не любят! — кричали хором кони.
— Не любят... — повторяло растянуто эхо в лощине и по ушам хлестало, как кнутом.
— Не волнуйся, брат, — говорил молодой рабочий конёк. — Если подобрать хомут удачно, не так страшно. Да ещё с твоими плечами. Только не надорвись разом... Это у меня кожа — дрянь, рубцы не сходят, плечо — не то, а ты в мать пошёл! Тебе, брат, нечего бояться...
— А кто же будет жеребцом? — кричит жеребчик.
— Не знаю, — рассеянно говорит конёк и отходит прочь...

Вместе с ним отходят и другие лошади — подальше от приближающихся людей. Одного высокого, в кирзовых сапогах, другого маленького, с пальцем в носу. Маленький посвистывает. И бежит к нему навстречу гнедой жеребчик, радостно выкрикивая:

— Это я, я буду жеребцом, потому что вы меня любите!
— Лю-бите! Лю-би-те! Те-те... — снова повторяет эхо в лощине.
— Дурак, — говорит Андрей и уздечкой отмахивается.

А Володька сухарь суёт в рот. И радуется гнедой сухарю и тому, что Андрей говорит.

Только юная кобылёнка хохочет, как скаженная и в табунке прячется…


По авторской машинописи






Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2016


Следующие материалы:
Предыдущие материалы: