Главная

АЛЕКСАНДР ФИЛАТОВ

САПОЖНИК

Рассказ

Солнце садилось, мягко освещая западные стенки хат и западные склоны белесых меловых холмов. Тени от телеграфных столбов слились в одну длинную линию. И было любопытно наблюдать, как по воле того же солнца линия сначала покрывалась заусеницами, а потом рвалась на равные отрезки.

Егор Сергеевич, глядя на эту линию и видя все её превращения, больше всего думал не о природном явлении, а о тех заусеницах, что словно хищные шипы, вцепились в его слабеющее тело. Годы делали их более жесткими и костистыми. Подколы нарывали где-то в глубине поясницы и в глубине души, долго зрели, принося мучительную боль, а потом разом лопались. Становилось легче — отпускало спину, суставы делались подвижнее, но вместе с этим душа загоралась нестерпимым огнём. Наступали вязкие часы монотонного хождения из угла в угол...


Он не спал вторые сутки, меряя шагами небольшую комнатуху и бормоча под нос грустную песенку о красавице Олечке. Жена его, Анна Степановна, молчаливо мучилась с ним и примерно через равные  промежутки времени повторяла:

— Егор, а Егор, может, сбегать за фершалом?
— Не надо, мать, — говорил он и продолжал напевать:
— Олечка, красоточка, деточка моя...
— Ну, Егор, и хватит бы! Сердце холонет... Али на улицу вывести? На воздушек?
— Не надо, мать. Само уж как-нибудь того, пройдёт.
— Ох ты, сила небесная, что же ты допускаешь? — шептала Анна Степановна, поднимаясь с неразобранной кровати и зажигая свет. — Ну, вoт видишь, только три часа, Егор. Да ладно, чего там валяться!

Она варила крепкий чай, пекла ноздреватые пампушки всё под ту же «Олечку», а потом с полчаса усаживала мужа на жёсткий стул с прямой спинкой. Он постоянно вздрагивал всем телом, иногда постанывал, наконец, примостившись, покрывался холодной испариной. Они пили чай по старинке: разливали в глубокие блюдца, мочили куски сахара в кипятке, потом, посасывая, запивали ароматной жидкостью. Делалось всё это без единого слова. И только когда посуда была опрокинута вверх дном, Егор, будто бы нехотя, спросил:

— Что же дальше делать будем?
— Дальше? А дальше-то ясно! Сапожничать начнём. Потом Брюхановой Наталке сапоги резиновые заклеим, потом...

Егор Сергеевич перебил жену:
— Потом, — говорил он тихо, — я отнесу Наталке сапоги, Яше ботинки,..
— Да, отец, отнесёшь... Кому ж еще нести, как не тебе?
— Они мне спасибо скажут и... А что не так, мать?
— Так, так. Всё так! Только б ты потом домой лучше шёл. Кто ж тебе тут мешает? Тихо у нас, мирно, а я и поесть сготовлю, как надо. Хочешь, курёнка зарублю? С тушёными кабачками — курёнок... Только б не валялся ты! Или дома спать негде? Ложись, где душе угодно! Только б не валялся, Егор, а?
— Ты же, мать, всё понимаешь, а вот опять докорять принялась. Ладно, молчу, помоги подняться.

Анна Степановна поднимала мужа, он немного ходил по комнате, распрямляя спину, потом начинал сучить дратву. Руки его неуклюже наматывали нитки на крючок, вбитый в притолоку, он долго зачаливал конец, долго натирал сначала смолой, а потом воском.
— Вот, кажись, готово.
— Да, готово, — говорила она, осматривая клочок дратвы и прикидывая, когда он может ей пригодиться.
— Глянула бы... Чего доброго без нас рассветёт!

Анна Степановна приоткрыла дверь в сенцах, постояла немного, чтобы отвыкнуть от электрического света, потом вернулась в дом.
— Ну, что там? — нетерпеливым голосом спросил Егор.
— Скоро развиднеется, через полчасика. Потопчись ещё, а я тут каблук приколочу. Вчера, знаешь, глаза утомились, да и гвозди кончились, а в чулане лампочка перегорела, так наощупь-то и не нашла сразу.
— Кому ж каблук?
— Деремову, Егор, Яше, всё...
— Знаю его каблук, правый с наружной стороны затирается. Чему ж удивляться, нога-то какая у мужика? А знаешь, ты ему подковку сдвинь вправо поболе, я всегда так делал. Яша хвалил. Вправо поболе... Да поднеси ты! Вот-вот, ещё чуть сильней. Так хорошо будет, не скоро сотрется. И подковку поновей найди! А если что, так у лешака какого-нибудь сыми — Яше оно не для форсу...
— Ладно, ладно тебе, сейчас, — говорила Анна Степановна, а потом садилась на низкий табурет, зажимала сапожную лапку и вгоняла один за другим помедненные гвозди.
— Эх, не так! Не так же! — взрывался Егор Сергеевич. — Ну как ты  держишь молоток? Ка-ак? Руки бы поотбивал... Ручку, ручку удлини — и от себя норови... В оттяжку, в оттяжку бей!.. Ну, это куда ни шло.  Прямо беда с тобой, мать, — пятнадцать лет учу, а все ты не
поймёшь. С лету его надо, чтоб тот гвоздь — тюк, тюк, а потом — ря-аз! И там. Поняла?
— Чего ж не поняла, Егор? Да только мне тут и осталось всего четыре
забить, пускай уж, как получится. А в другой раз буду делать, как ты велишь. А эти гвоздочки я как-нибудь по-своему, четыре всего-то и осталось.
— Ладно, делай, как выйдет. Только рашпилем не забудь забаловать, а потом шкурочкой понежней... Ботинок должен быть чувствительным, тонким, чтоб сам дорогу ладнал, ясно? Да что тебе ясно? Пятнадцать лет одно и то же! Соображай сама, как бог послал! Это ж надо — меня за полгода всему выучили, а ты... Прямо беда, хоть кол на голове теши!
— Будя, Егор, будя тебе, получится и у меня, не всё сразу, — повторяла она, зачищая наждачкой каблук.

Потом сложила всю починенную обувь в кирзовую сумку, ещё раз напомнила: где чьё, завязала шнурки на Егоровых ботинках, и они вышли на улицу. Мягкое августовское утро встретило их посвистом скворца и протяжным, вкрадчивым мычанием коров. На выгоне собиралось стадо. Егор Сергеевич, щурясь и пожёвывая воздух, молча огляделся вокруг, странно потоптался на месте, будто проверял надёжность своих ног, потом резко отскочил от калитки, свернул вправо и вскоре исчез за взгорбленным пригорочком, поросшим диким барбарисом. Анна Степановна уже собиралась уходить, но тут раскрылась соседская калитка, сначала показав рогатую морду коровы, а следом и саму хозяйку.

— А, соседушка! — крикнула та, хлестнула корову хворостиной, а сама подошла к Анне Степановне. — Значит, подыбал твой? То-то гляжу сегодня и думаю: что так раненько встали мои соседи?.. Значит, подыбал?
— Ага! Пошел. К Яше пошёл, обувку понес. Справил и понёс теперь. Что ж место зря занимать, под ногами мешаться?

— Да, да! — в растяжку пропела хозяйка. — А мой вчера так уходился, что не добудилась, отаву Брюхановой косил, ну и накосился — на четвереньках домой приполз. Никак не пойму: что хорошего они находят в этой треклятой водке. Ровные дураки делаются! Вот и твой
сегодня. Прости мою душу грешную, что плохо о человеке скажешь... Так ведь глядеть-то молча нельзя. Ну да ляд их поберёт!

— Boт то ж и оно, — неопределённо сказала Анна Степановна.
— Именно, — подхватила соседка, — так твой-то хоть человек пожилой, пораненный, да и рублишку приработает. А с моим лихоманка играет, порчу на него наводит! Скажу тебе по секрету: документ у него на трактор милиционер отобрал, так в скотники итить он не зволит, говорит, что там сквозняки, голос можно занапастить. А что для семейной жизни его голос, подумай? Возят всё их на спевки, а что это для семьи — не знают!
— Зато уж как запоёт — мороз по коже...

— Оно-то да, только самой приходится во все дырки лезть, рученьки по ночам спокою не дают — ноют и ноют!
— А у меня хоть бы что! — нарочито весело и беззаботно проговорила Анна Степановна. — Ну, ни капли вот не болят, прямо как у молодой!
— Вот видишь, тебе ещё хорошо. Да что ж твоего сравнивать? Твой-то нет-нет, а глядишь, рублишко в кучечку несёт... Куда там моему?
— Куда там твоему! — передразнила Анна Степановна и пошла во двор.
— И я то ж говорю! — крикнула вслед соседке. — За молоком-то придёшь?
— Опосля! — донесся голос из глубины двора...

Анна Степановна, прислонясь к прохладной дощатой стенке сарая, немного дала волю слезам, потом выпустила кур, насыпала кукурузы в погнутый оцинкованный таз и, не зная, что делать дальше, присела на колоду. Она не заметила, как задремала, а когда открыла глаза, солнце уже играло вовсю, освещая яркими лучами закоулки тесного дворика.

— Что же это я? — спросила она саму себя. — Поди, уже часов восемь, а то и девять...

Егор Сергеевич, разглядывая ломкую тень от столбов и думая о своём, вдруг заметил, что он разут, что стоит он возле собственного домика и что солнце еще не успело подняться.
— Часов девять, наверно. — подумал он и толкнул калитку.

Двор был подметён. Небольшая стайка воробьев выпорхнула у него из-под ног и уселась на густой вишник. Он остановился у крыльца в нерешительности, потом поднялся, хотел толкнуть дверь в сенцы, но раздумал, привалясь к дубовым перильцам. Он почувствовал что-то неладное, тревога коснулась его души, память напряглась. Всё, что было теперь, уже было много раз и в прошлом — так же рвалась на части длинная тень, так же стоял он босиком, так же из-под ног выпархивали воробьи... Но когда это было и почему, он не мог объяснить, хоть и до боли напрягал остатки памяти.

Через минуту-другую, словно чуя мужа на расстоянии, вышла Анна Степановна с распоротым голенищем в руке и клочком дратвы в сжатых губах. Покачала головой, оглядев мужа, и повела его в дом. Тут же без слов помогла ему переодеться , подала таз с тёплой водой и сказала как ни в чем не бывало:
— Небось, изголодался весь, а?
— Да позавтракал бы...
— Поужинал, Егор, поужинал!

Он, часто моргая и ёжась, посмотрел, кругом, увидел на полу кирзовую сумку, рядом собственные ботинки без шнурков, посмотрел снова на босые ноги, теперь вымытые, и тяжело вздохнул.
— Значит, поужинаю, мать...

Ужинали они вдвоём. Егор постоянно вздыхал и почёсывал виски, жадно ел и озирался. Анна Степановна всё больше подливала и подкладывала ему, с детским любопытством отмечая, как осунулся и состарился он за эти двое суток — вот и глаза потускнели, и пышная, тяжёлая седина как-то разредилась, примялась, морщинистый лоб присел и сделался некрасивым.

— Снова валялся, — наконец проговорила она, убирая со стола посуду.
— Наверно, валялся, — сказал Егор и добавил: — Лег бы я, мать, а?
— Сейчас, сейчас...

Она постелила ему на дощатой койке, уложила его, накрыв ватным одеялом, и села на привычный табурет.

— А знаешь, Егор, я тут сегодня комнатные тапочки скомкала, даже смех берет. Из старого пальтишка скроила — и вот! Ой, мне и показывать стыдно!
— Прямо так и стыдно, — улыбаясь, сказал Егор. — Стыдно безделье, мать, а в деле какой же стыд? Ну-ка, глянем твою работу. Свет только зажги!

Она протянула ему пару синих комнатных тапок, как-то бочком отошла в сторону. Он повертел их в руках, тонко хихикнул, потом сказал:

— Для начала — ничего, только задник встрочила не так, низковат, стаптываться будет.
— Я уж и сама смекнула, но поздно было. Поперва скроила, потом смекнула! То-то люди говорят, что семь раз отмерь...
— Да, мать, в нашем деле смерок — главное!
— Егор, — проговорила она осторожно, работая шилом, дратвой,— вот ты всегда бросаешь обувку, как выпьешь. Зачем ты это делаешь?
— И сам не знаю теперь.

Раньше вроде и понятно всё было — ревновал я тебя к ремеслу моему, психовал больно, видя тебя за лапкой... А теперь и не знаю, мать. И обужу из магазина ношу, и не починяешь ты её, только всё по-старому выходит. Не отучусь никак...

— Гордый ты мужик, Егор, — перебила она его. — От гордости, наверно, и бросаешь обувку-то. А ты не думай, что я тебе помогаю, ну, не помни совсем об этом. Будто бы я ничего не делаю, в огороде ковыряюсь или возле курника... Оно тебе и легче станет, не будешь валяться. А то что ж хорошего, если детишки даже смеются. Вот сегодня принесли твою сумку и ботинки, а сами насмехаются, говорят, на меловушке спит дядька Егор... У меня душа от этих слов на части разрывается. Зачем же, думаю, он до такого позора доходит, а потом еще босиком идет по деревне. Оно-то если по-хорошему, какой в этом срам? Так ведь порезаться можно в кровь — вон сколько стекла битого по дорогам валяется! Мало тебе и без того болячек? Зачем же, Егор?

— Не знаю! Само всё по себе происходит. Вот сегодня даже обрадовался, думаю: ага, утречком назад пришёл, а оно — вечером!

Они немного помолчали. Егор закурил папироску, попыхивая синеватым дымом. Анна Степановна вышла на улицу, созвала кур. накормила и закрыла сарай, подперев лопатой. Вскоре вошла и с порога проговорила:

— Гаврюшкина жинка так и норовит подслушать, да подглянуть. Выхожу, а она по двору ходит, говорит, что цыплят ищет. А потом принялась своего ругать, да такими словами, что неудобно даже. Троих детей с ним вырастила, а такие слова...

— Брось её, — отозвался Егор. — Не самостоятельная она женщина, что с неё взять?
— Да то-то ж... Ну её к ляду! Я окно занавешу — пускай тогда и подсмотрит попробует, и подслушает. Да, отец, — спохватилась она, — вот ты в прошлый раз мне так и не договорил, что ж стало-то потом с Олечкой?

— Ну, что стало? Вывели её, значит, на холод, в одной рубашонке, — говорил медленно Егор. — Вот тут наш барак, а там ихний, женский — а промежду нами — один колючий дрот. И мы всё это видим... Нет, Анна этого не скажешь! Это, понимаешь! А, там... пocтавили её для чего-то около cтенки и орут по-своему. Полячок хотел переводить, а слов и не подобрал подходящих. Да и не подберёшь при таком деле. Поди, в преисподней послабше будет. Орут и орут на неё, а время к вечеру, сиверко, да и продержали её с час этак, а потом бросили и ушли. Мы подбегли вплотную к дроту — и уже в пяти шагах от неё. Я снял с себя ботинки, кинул ей и кричу: «Олечка, обуйся!» Кто-то кинул ей вязаную рубашку. А она, мать, вот так стоит и говорит равнодушно: «Не могу, мальчики, согнуться...» Не знаю, уж как было дальше с ней. Помню, бабы её под руки взяли и понесли. Ребёночек ещё, деточка малая... Глазёнки круглые, как у голубя... Не могу, говорит, согнуться. Да что там! Ботинки кинули мне назад, и вязанку кинули. Сел я на гнилой ящик, чтобы обуться, тут меня и прострелило. Ноги у меня — чужие, хватаюсь за них, а они — не мои. И как будто в том месте, где поранен был, щекочет кто-то или тёплое прикладывает... Ну, а когда очухался малость, вижу вроде больницу, йодом пaхнет и лекарствами всякими... Пожалели, выходит, изверги, пожалели, пожалели...

Егор говорил всё невнятнее и невнятнее, наконец, закрыл глаза и заснул. Анна Степановна отложила в сторону стоптанный сапог, села рядом с мужем, долго глядела глядела в его стареющее лицо. Потом ушла в другую комнату, включила телевизор. На экране кто-то в кого-то стрелял, кто-то бегал, кто-то догонял. Но это её не трогало. И включила телевизор она только для того, чтобы случайно не заснуть раньше двенадцати, когда надо будет перевернуть Егора на другой бок, напоить его малиновым настоем и плотней укрыть тёплым одеялом.

1982


Опубликовано в газете «Знамя» от 27 ноября 1982 года




Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2016


Следующие материалы:
Предыдущие материалы: