Главная


АЛЕКСАНДР ФИЛАТОВ

КТО РАССКАЖЕТ О СТАРОЙ АВДОТЬЕ?

Из неопубликованной рукописи «Как это было в Редких Дворах» (1986)

Авдотья живёт посреди села, метрах в ста от средней школы, в хате с одним окном на север, другое окно, южное, давно забито шелёвкой, забито какой-трухой и тряпьём. Электрического света в хате нет, нет и радио. Ей пытались свет провести насильно, угрожая выселением, отправкой в дом престарелых, ещё чем-то, но она ни на что не реагировала, жаловалась военкому, и спокойно позорила Редкие Дворы четвёртое десятилетие. Обширный её двор был когда-то загорожен плетнём, потом он начал падать, она крепила как-то его будыльём подсолнухов, нагромождая бесконечные кучи хлама и гнилья, соседи постоянно жаловались сельскому, боясь пожара, тот приходил, уговаривал, снова грозился, но всё оставалось на своих местах.


Когда в село начал ходить рейсовый автобус, она частенько появлялась в райисполкоме, шла напролом, хлопая по паркету и кафелю разными сапогами, не обращала никакого внимания нa очерёдность, на окрики секретарши.

— Нy куда же вы так? — кричала та, пытаясь остановить её.
— Куда надо, туда иду, — говорила Авдотья, путаясь в ковровых дорожках.

Жаловалась она начальству абсолютно на всё, что она могла осмыслить, что как-то задевало её: на сельского, соседей, чью-то козу, директора школы, мальчишек, довоенного попа, давно убитого немецкого переводчика, погоду. Слушая её, можно было подумать, что мир опрокинулся вверх дном, и только предрик не понимает этого, растерянно глядя на её лохмотья и бессмысленно качая головой. Когда же терпенье его истощалось, он спрашивал, что ей надо от него, на это она ничего не отвечала, но как бы всем видом своим показывала: «Да глянь ты на меня!». Он начинал суетиться, звонил в сельсовет и правление, кричал на председателей, приказывал, взывал к совести, потом выводил её из кабинета, краснея до кончиков волос, говоря беспрестанно, что завтра же ей всё купят, построят, подремонтируют.

— Спасибо, хороший человек! — говорила Авдотья и скрывалась в городских толпах.

На следующий день возня в Редких Дворах достигала апогея: привозили, покупали, электрик осматривал когти, ожидая распоряжений, завмагом с узлом сидела на лавке, предлагая валенки, фуфайку, кофту, ещё что-то. Авдотья глядела на всё жадными глазами, но всё отвергала.

— Что же тебе надо? — кричал сельской. — В каком ты виде появилась в исполкоме? Что о нас подумают там? Как я буду в глаза глядеть?

Авдотья смотрела на него не то насмешливо, не то жалостно, потом медленно уходила во двор, приставляя каким-то ей известным способом щит из подсолнухов на место, где должна быть калитка, садилась на крыльца и начинала ныть.

Завмагом уходила, следом шёл и электрик, председатель ещё совестил её какое-то время, уговаривал поехать в дом престарелых, где всё чисто, свежо, где кормят, обувают и одевают, она взрывалась и кричала:

— Сам едь, сам... И пускай тебя кормят там, как кабана... Я завтра же поеду в военкомат и расскажу, какой ты председатель.

После такого наскока он отступал, уходя прочь, а она утром ехала в город, находила военкома и жаловалась:

— Вот видишь, мужик голову положил, а они тряпки мне принесли, лектрика привели и эту толстую корову с коперации.

Военком звонил, распекал, грозился приехать, выводил из кабинета, вежливо прощался, но ничего в жизни Авдотьи не изменялось, не изменялось потому, что все поступали, как казалось им, по логике: раз погиб муж, погибли два сына, раз она состарилась, ослабла, что нужно этому человеку, как не помощь? Колхозная пенсия пока что мала, рассуждали они, а крыша течёт. Трудно ли починить крышу? Нет, конечно. А что стоят сапоги, фуфайка, платье? Мелочь… Да такая, что и говорить о ней стыдно. Чтобы покончить с этим делом, правление готово было переселить её в новый домик, купить телевизор, холодильник... Пусть живёт себе и радуется, так думали люди, занятые хозяйством, умеющие считать копейку и десятки тысяч рублей, умеющие манипулировать, изворачиваться, находить единственное решение. Если перед ними стояла корова, разве могли они назвать её ишаком или верблюдом?

Авдотья не понимала их, они не понимали Авдотью. И жили, наскакивая друг на друга.  С одной стороны власти, общество, с другое — старая женщина, защищённая лишь гибелью мужа и сыновей. Тянулось это не день, и не месяц, шли годы. Начальство обрастало животами, коврами, машинами. Она старела, худела, перестала умываться, покрыла её парша и чёрная пыль. Но она никак не хотела умирать, а может, и хотела, но не умела.

В последнее время она превратилась в бродяжку, дома сидеть уже не могла, да и дом сам отторг её. Неухоженный, сырой и грязный, он выталкивал её с раннего утра на улицу. Шла она в школу, просила нарубить дров, потом — в контору, ей нужен был для чего-то песок, потом в магазин. И всё это делалось медленно с тягучестью сырой резины. Ей обещали: кололи или забывали наколоть, привозили или не привозили злополучный песок, но, кажется, она и не слишком о том заботилась — утром повторяя всё снова.

В начале августа в Редкие дворы съезжаются ветераны, празднуют освобождение Белгорода, ищут свои окопчики в лесу, ходят на знаменитые переправы через Северский Донец. Впервые после войны приехал сюда и бронебойщик Поярков, с виду моложавый и крепкий мужчина. Не встретив своих однополчан, он часа два посидел с бывшими танкистами, потом решил побродить по селу.

Было жарко. Поярков подошёл к колонке, нажал ручку, но воды не было. Оглядевшись в замешательстве, он и заметил старую Авдотью, стоящую у своей хаты.

— Мать, — подходя вплотную, сказал Поярков, — напиться дала бы.

Авдотья пробурчала что-то неопределённое, блеснула черными, впавшими глазами и пристально поглядела на незнакомца.

— Напиться дала бы, — сказал тот чуть громче, думая, что она тугоуха.
— Заходи во двор, милок, — внятно на этот раз проговорила Авдотья.

Поярков вошёл во двор. Ступая по кучам мусора, годами копившегося здесь, он странно поразился: зачем он здесь? Кто натащил его сюда? Под ногами похряпывало, похрустывало, туфли порой проваливались в липкий навоз. «Куда я забрёл?» — подумал он. Но отступать было некуда.

— Что ж тебя нигде и не напоили? — зло сказала Авдотья. — Так оно и бывает.
— Почему же? Я нигде и не просил.
— А ты сядь-ка, милок, на ящик. Вот ящик. — Она подтащила что-то бесформенное, грязное, с наростами плесени.

Поярков сел, огляделся вокруг, следы неживого были всюду, хоть и ступала тут человеческая нога. В первую минуту его охватило негодование, брезгливость. Только что выйдя из колхозной столовой, где подавали на стол в тонкой фарфоровой посуде, где лилось шампанское и коньяк, он обрадовался, словно дитя, и блеску, и звону, и доверчивым ухоженным лицам девушек, и уж дал себе слово, что одну он напишет непременно — со всем её лучистым светом, с рюшечками и кружевами, да теперь он забыл о том — было такое чувство, что попал он в иной мир, где никогда не бывал. Своей заброшенностью, гнилым запахом, крючковатой чёрной старухой он не был похож на привычное людское существование, на ими придуманное и как-то устроенное общежитие. Бессмысленность была во всём: в хате без электрических проводов, дворе, заваленном хламотьём, в нелепой изгороди...

— Ты что же, мать, без света живёшь? — спросил он, принимая из её рук поллитровую банку с водой.
— А зачем он мне?
— Как зачем? Люди же живут…
— То ж люди, — перебила она неохотно и прислонилась к давно не белёной стенке.
— Что значит — то ж люди, — говорил Поярков, отхлёбывая тёплую воду.
— Ничего, — сказала Авдотья.

— Да с кем вы хоть живёте?
— Сама.
— А-а-а! — протянул он. — Позвольте спросить: — Почему же сама?
— Да вышло так, милок. Сама на свет появилась, сама и уйду со света.
— У вас что же, и семьи не было?    
— Почему не было? Семьи не бывает только у вековух, а я была замужней бабочкой и не хуже других, так мало ли что была. Ты, небось, тоже был дитятькой, а вот седеешь уже, милок.

— Что же муж — на войне погиб? — спросил после короткой паузы Поярков.
— Погиб, проклятый! Лез всё навыпередки — вот его черти и взяли, — тихо и грустно ругалась она.
— Зачем же вы так?
— Дак поперва не так я говорила — ладушкой звала его, а он, проклятый, и загинул там, не подумал обо мне. Вот как бывает, милок? А ты чей же будешь? Чужой небось? — переменила она тему.
— Приехал на встречу... Воевал я здесь в сорок третьем.
— И домой явился потом?
— Как видите, явился.
— А мой не явился. Оно и хорошо, что нет — отмотылялась кой-как и без него. У тебя, милок, ничего нет в сумке, укусить бы, а то я сегодня ничего ещё не ела.

Поярков полез в сумку, где было несколько небольших поминальных шоколадок и протянул ей.

— Вы что же, побираетесь? — спросил он неожиданно.
— Не, — сказала она, медлено жуя. — Не побираюсь, меня в колхозе кормят, да сегодня там какие-сь понаехали. Нельзя говорят, Авдотья позорить наше село и советскую власть. Сельской мне так сказал, обещал, что принесут поесть, да забыли наверно.

— У вас что же, поесть совсем нечего?
— Нечего, нечего, — проговорила она, протягивая назад несколько шоколадок.
— Пусть вам, — вскрикнул Поярков и вскочил. — Это всё вам!
— Не хочу, вкуса я всё одно не понимаю, а зубов у меня давно нет, мне лучше хлебушка.
— Вам пенсию платят?
— Пензию? Да, платят, только что ж пензия мне?
— Как что? Вы можете на неё жить, покупать себе одежду, хлеб, масло.

Авдотья криво усмехнулась, подошла ближе к Пояркову, пристально посмотрела на него, отошла вновь, делая всё медленно и размеренно, потом села на завалинку и сказала:

— Посиди немного со мной ещё, а потом пойдёшь.
— Посижу, посижу, — проговорил он, — вот здесь — тоже на завалинке.

— Откуда ж ты будешь-то? — спросила она после некоторого молчания.
— Издалека я, с Урала, слыхали?
— Кто ж его знает, может, и слыхала когда, да забыла, ну да всё равно. Ты ж кем работаешь?

Пояркову стало не по себе, что он художник, не стал говорить, да и что она понимает в этом деле?

— Плотником, — сказал он.
— Это хорошо, — оживилась она. — У меня мужик был плотником, хату перед войной построил. Да ты, может, слыхал, Сушковым его звали? Хороший был плотник! — наличники узорные делал, да что толку? Сам пропал, детишки пропали...
— У вас?
— Да, двое мальчиков, уже после войны разорвало их, прямо тут, где сидим, нашли гранату... И разорвало их, вот прямо тут, где ты сидел на ящике, я в поле была, а их тут, где ящик, — говорила она, подходя к ящику и тыча в землю тяжёлым костистым пальцем.

— Война, — неопределённо сказал Поярков. — Всё случалось...
— Не всё, милок, — проговорила она. — Не всё, ты вот живой, а мой сгинул, проклятый, зачем же ты говоришь, что всё... не всё!
— Случай, наверное, — словно извиняясь, сказал Поярков.
— Ничего ты, милок не понял, как тот ящик... Вот сельской сказал, чтоб я не приходила, чтоб не позорила село наше!
— Ну что вы, он не так выразился, простите ему.
— Дурак ты, милок! — выкрикнула она неожиданно. — Иди, иди, все вы против меня, а я уж было обрадовалась: человек за тридцать лет нашёлся, воды попросил а он — простите ему. За что? За то, что мужик мой, дурак, загинул, что этих разорвало? Что света у меня нет? За что прощать-то? Иди, иди...

Поярков вышел со двора, немного покачиваясь. Не понял он ни обиды её, ни крика её. Но если был крик, если была обида, значит, что-то на земле не так, что-то в этом степном сельце не видят люди, чего-то не дано им видеть. Но чего они могут не видеть? Её беды? Видят же и помочь хотят — вот и в столовке кормят, да и свет наверняка хотели провести, вот и он, художник, чьи картины выставляются в галереях видел всю беду её, безвыходность, тоску... Сейчас пойдёт он и найдет сельского, пойдет к танкистам, расскажет, как и что — завтра, послезавтра всё уладится: приоденут старуху, наверное, починят дом, наведут кругом порядок, подключат электричество — и доживёт она остаток дней, как все люди. У неё ли одной только незажившие эти раны войны? Вон их сколько пришло на утренний митинг, вон сколько сели потом на могильную плиту.

Он почти бегом бежал к клубу, где в четыре часа должно быть встреча с местными школьниками. Навстречу ему попадались празднично одетые люди, молодые и старые, приветливо улыбались, иные махали руками, кругом звучала музыка, где-то справа пели подвыпившие мужчины. Добежав до клуба, Поярков остановился, чтобы перевести дыхание. К нему подошли ветераны, потом и местные вместе с сельским председателем.

Поярков, запыхиваясь, начал рассказывать об Авдотье, о том, как встретила, как живёт. Он не давал никому себя перебивать, а когда окончил, увидел, что все смотрят так, словно он всё это выдумал.

— Вы что же, не верите мне? — спросил он, видя перед собой несколько растерянных людей.

Слово тут же взял председатель, он рассказал всё, что знал о старухе, о чём слышал от редкодворцев, потом несколько прибавляя, как и принято в таких ситуациях, поведал о мероприятиях, так и сказал: «теперь о проведённых мероприятиях в случае с Авдотьей...» Говорил он убедительно, красноречиво жестикулируя руками.

— Она больна, выходит, — сказал Поярков. — Но этого я не заметил при встрече — человек как человек, просто забита, заброшена, равнодушна.

— Вот именно! — вставил председатель, — равнодушна ко всем и всему. Знаете, мне кажется, лучше её оставить в покое, вы народ приезжий по случаю, вам оно в диковинку, а если широко глянуть на это, больная и есть больная. Аномалия, как у нас говорят, ни вам она не верит, ни соседям, ни родственникам, в бога, простите, не верит! — он засмеялся широко, но наиграно. — Другие старухи хоть как-то поминальные субботы соблюдают! А тут! Да что там говорить...

Он отошёл с чувством исполненного долга.



Публикуется по авторской машинописи





Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2016




Следующие материалы:
Предыдущие материалы: