Главная // Фестивали // Оскольская лира // Николай Давыдов. На волоске. 2016

НИКОЛАЙ ДАВЫДОВ

Родился в 1991 году. Живёт в Белгороде. Постоянный участник литературных слэмов и поэтических вечеров.


НА ВОЛОСКЕ



*  *  *

Цветут застенчивые вишни.
Пока они цветут,
я среди них как третий лишний.
Я среди них. Я тут.
Мне тяжело сливаться с тенью
ветвей и листьев от.
Я приуроченный к цветенью
несчастный идиот.

Здесь — у обочины апреля,
где вешний цвет рябит —
невыносимо. Параллели
протоптанных орбит
пересекаются, ломая
несовершенство дня.
Растерзанное тело мая,
и нет, и нет меня.



*  *  *


Братан, постоим на морозе, покурим,
подышим другим январём.
Я знаю, ты зиму не любишь такую,
крошащуюся сухарём.

Да кто ж её любит. Морозных прищепок
навесив на лица, молчим
и смотрим, как в серое небо нелепо
ныряют смешные грачи.

Вчера ещё снег отвратительно чавкал,
придушенный сапогом.
Менты с ошалелой служебной овчаркой
куда-то бежали бегом.

Сегодня хрустит, что намного паршивей,
хотя я почти привык.
И снежные хлопья — такие большие —
падают за воротник.

В сугробах единственная дорога,
и мы бесконечно вдвоём.
Худое лицо незнакомого бога
посмотрит в оконный проём,

когда меня в чёрном сосновом конверте
друзья понесут на плечах.
Ты выкуришь залпом за праведность смерти
И серое небо в грачах.



*  *  *

Мы с тобой как два дельфина
из цветного парафина.
Узким горлышком графина
этот город стал для нас.
В перспективе искажённой
наблюдаем: напряжённо
люди изменяют жёнам,
но не мы — не в этот раз.

Мы с тобой морская пена —
кульминация Шопена
в ре-миноре; постепенно
превращаемся в песок;
слава Богу — понарошку.
Мама кушает окрошку.
Армянин нацелил в кошку
лакированный сапог.

Мы с тобой другие очень,
наш уютный мир непрочен
и раним излишне. Впрочем,
мы пока не доросли:
нам — девчонкам и мальчишкам —
можно верить добрым книжкам.
Мы с тобой другие слишком,
мы ещё другие сли...



*  *  *

Маленькое кладбище под Курском,
тонкие оградки и кресты —
ничего в мировоззренье русском
более понятным и простым
быть не может. Голубая лента
треплется пугливо на ветру —
словно в буераке стонет флейта.
Стонет флейта там, где я помру.
Цыкните и взглядом меня смерьте,
мол, да как ты смеешь, салабон,
говорить возвышенно о смерти!
Я — могу! На языке любом
смерть одно и то же. Сплюньте хором,
отвечайте: смерд, антихрист, гад!
И машите поезду, в котором
я бегу от жизни наугад.
Деревца мелькают полосато:
Шумаково, Солнцево и др.
За окном то пашни, то леса, то
телогрейки стёртые до дыр.
Я не знаю, где я буду завтра,
может, в измерении ином,
может, пьяный в ноль механизатор
раскроит мне череп колуном.
Я не знаю ничего на свете,
никакой священной красоты,
только это кладбище и эти
тонкие оградки и кресты.



*  *  *

Винтовая металлическая лестница
как прообраз жизненного круга.
Я вчера хотел напиться и повеситься,
но лежал оцепеневший от испуга.
И казалось, целый мир в меня поместится,
если я подвешу к люстре своё тело.
Винтовая металлическая лестница
на меня глядит осатанело,
и кричит, и корчится, железная,
Так что у меня дыханье спёрло.
Я вчера хотел опасным лезвием
Сам себе полосануть по горлу.
И казалось из разреза вырвется
жизнь моя — смешная околесица —
и в кювет пространства опрокинется
винтовая металлическая лестница.



*  *  *

Не пугайся разбитого вдребезги звука,
это ветер запутался в тонких кронах,
это мальчик соседский стреляет из лука
неумело, и вороны каркают: «Промах!»
Это, всеми забытый, стучится в окошко
полуночной аптеки старик-забулдыга.
Это с дерева медленно падает кошка
и в полёте шуршит как дешёвая книга.
Это солнце о небо тоскливо скрежещет
или времени ржавые шестерёнки.
Это делится горем с подушкою женщина
о своем неродившемся ребёнке.
Это море волнуется на три счёта.
Это чайник на кухне свистит нестерпимо.
Не пугайся гитар, бубенцов, трещоток,
Это жизнь проносится мимо.



*  *  *

Над чашами усталых Фавнов
клубится шумная толпа,
и выступает православно
на барельефе у столпа,
и горделиво корчит морду,
семиязыко суетясь,
как доминанта к септаккорду
летит в изменчивом «сейчас»;
как путеводное начало
к непоправимому концу;
как ленты Мёбиуса жало
под рёбра лживому творцу.



*  *  *

Куда вы катитесь, ребята,
какими тропами, друзья?
У вас в стихах засилье мата
и поножовщина. Уж я,
уж я то в девяносто третьем
такого нахлебался всласть:
пришлось и слушать, и смотреть, и
руками мацать. Эта власть
обсценной лексики над вами
к хорошему не приведёт.
За нецензурными словами
скрывается коловорот
неоязычества и погань
нерусских недоязыков.
А если бы я верил в Бога,
то отлучил бы от стихов
таких поэтов, как от церкви,
и в лагерь, на лесоповал.
Да, у меня иные мерки
литературы. Уповал
на них я в юности, а ныне,
я уповаю на усы,
на полысевшие седины;
смотрю с тоскою на весы —
во мне литературной массы
всё меньше, меньше, меньше, ме...
Издох поэт, закрыты кассы;
два пишем, шестьдесят — в уме.
Поэты! Женщины! Мужчины!
послушайте мой нервный клич,
потрогайте мои морщины!

— Пошёл ты на хер, старый хрыч.



*  *  *

По-фене говорят «обута»:
застыла не дыша,
и мается — душа — как будто
есть у меня душа.
Всё стало призрачно, условно,
неуловимо. Так
я выцарапываю слово
в черновике, не в такт.
И всё другое — тоже мимо,
ко всем святым чертям.
Невидимо, неуловимо,
неслышно. Очертя,
стремглав, сломя и опрометью
я падаю туда,
где жизнь не встретится со смертью
никогда.



*  *  *


Писать стихи на русском языке.
Поэзию пройти насквозь — за кем?
По чьим следам, по строкам, многоточьям?
Винить во всём неуловимый фатум,
И — на чём свет стоит — ругаться матом,
И выкорчевывать слова, как пни из почвы
неплодородной. Что ещё, дружок?
Цезурой разделяемый кружок
стиха, как солнца круг в известной песне;
и падающий в небо Кибальчиш.
Выходишь из подъезда и молчишь.
Что может быть чудесней.



*  *  *

Смерть — неизбежна, жизнь — случайна,
и в этом некий парадокс.
Кроссовки рибок — мейд ин чайна,
и стрижка полубокс.
Подохнуть — страшно, жить — противно,
а совесть — жалкое словцо;
когда гуляешь по Спортивной
с неотоваренным лицом
и понимаешь — безнадежно
неразделимы тьма и свет;
случайна смерть и неизбежна,
а жизни вовсе нет.



*  *  *

Открыть окно и вывалиться из,
и рифмой зацепиться за карниз.
Когда снаружи буйствует весна,
моя любовь предательски честна.

Вчера ходили на спектакль в ДК:
рыдал до онеменья кадыка.
А дома по заначкам — кропали;
тоскует старый Хонер — весь в пыли.

В ансамбле бытия я прячусь за.
Лишь в мае так естественна гроза:
вот-вот ещё чуть-чуть и наподдаст.
Четвёртый день ищу свой каподастр.

Открыть окно и не найти окна;
стекло на грани стекловолокна.
Когда сочится в комнату простор,
в календаре — один сплошной простой;

в блокноте — неудавшийся эскиз.
Открыть окно и вывалиться из
аранжировки бесконечных утр.
Открыть окно и вывалиться внутрь.



*  *  *

И снова, и снова в моей голове
Как будто чужой обитает рассудок,
И мысли как мыши в высокой траве.
Откуда во мне это чувство, откуда?

Я выйду на кухню: открыто окно,
Как свежая кровью налитая рана,
И тучи над городом как толокно.
Так странно всё это, о Боже, так странно.

Я выкурю три сигареты подряд,
До фильтра — одну за одной — до упора.
Фонарные лампы так тускло горят,
Что суть вещества ускользает от взора.

Неисповедимая воля творца
Меня окончательно обезоружит,
И тихо, сквозь бледную стену лица
Мой голос бесплотный прорвётся наружу.

Замедлятся времени острые спицы,
Рассвет осторожно качнётся в пространстве,
И там, вдалеке перелётные птицы
Найдут себя в собственном непостоянстве.

И клетка телесного лоскута
Меня одолеет. Но шутка ли? Шутка?
Во мне обитают моя пустота
И тяжкое бремя чужого рассудка.



*  *  *

Мне тебя перманентно мало.
Знай, из сотни различных начал
Неизбежно одно начало —
Одиночество. Я скучал,
Заключённый в пространство точки,
Словно птица, лишённая крыл,
Словно в камере-одиночке
Надзиратель меня закрыл.
Грубо вырванный из под рёбер
И пульсирующий в руке,
Я отчаянно был подобен
Дымке марева вдалеке.
И телесные оболочки
Я терял одну за одной,
Подгоняемый потолочной
Обветшалою белизной.
Я метался в сыром застенке
И в конце концов приобрёл
Расслоившийся на оттенки
Угасающий ореол.
Я в своём обречённом теле
Отказался существовать,
И как-будто на самом деле
Перестал по тебе тосковать.
Мне тебя перманентно мало.
Для меня среди сотен начал,
Ты — единственное начало.
Я скучал.



*  *  *


Мне сегодня приснилось, что выпал снег
И земля была абсолютно бела.
Я дрожал, потому что лежал во сне
На поверхности кафельного стола.
Я проснулся и долго смотрел в окно,
Ошалело взгляд упирая в даль.
Я не мог понять до конца одно:
Почему мне себя так ужасно жаль.
Мне сегодня приснилось, что выпал снег
Прямо посреди моего жилья.
Я уверен, что всё ещё человек,
Но уже не уверен, что всё ещё «я».
И, бездумно лезущий на рожон,
Я свободен как-будто, но вместе с тем
Навсегда безвыходно окружён
Баррикадами белоснежных стен.
Мне сегодня приснилось, что выпал снег,
Словно перхоть на выгоревший сюртук.
И старик, уронивший в сугроб пенсне,
Суетливо сражался с тремором рук,
Окнуая их в тело сугроба так,
Будто страх испытывал перед ним.
Я проснулся и понял, что это знак,
Но предмет его абсолютно незрим.
Мне сегодня приснилось, что выпал снег.
Ниоткуда. Непрошенно. Не скупясь.
Я смотрел на него и, казалось, слеп
Был мой разум и вся моя ипостась.
Я проснулся, и вот, до сих пор во мне
Первобытный необъяснимый страх.
Мне сегодня приснилось, что выпал снег
И присыпал меня впопыхах.



*  *  *


Я покидаю помещение,
В котором нет
Ни мебели, ни освещения,
Ни сигарет.
Здесь как в каморке у Раскольникова —
Темно и грязь,
И даже моль на подоконнике
Не прижилась.
Часы — в наивной простодушности —
Жуют спираль,
Сооружая из окружности
диагональ.
Три стрелки-идолопоклонницы
Бегут назад,
Напоминая как в бессонницу
Я был зажат,
Как предавался одиночеству
И неглижу.
И вот свершается пророчество,
Я ухожу,
Я покидаю помещение
С дырой в виске,
От смерти и от воскрешения
На волоске.



*  *  *


Дверь открывается вовнутрь
И размыкает круг.
Наверное, пора
Закрыв глаза в неё нырнуть
И очутиться вдруг
В отсутствии «нутра».

Где пресловутое «вовне»
Провалится в кювет
С закрытием дверей,
И отражения в окне
Проглотит тусклый свет
Сутулых фонарей.

Где лишь нелепое ничто
Прижмет меня к себе
И скажет — уходи.
Но плоть срастётся с темнотой,
И сломанный хребет
Окажется в груди.

Дверь открывается вовне.
Спасибо, что вчера,
Прильнув к лицу лицом,
Ты отпечаталась во мне
Нитратом серебра
И бронзовым кольцом.



*  *  *

Не мои стихи, написанные не тебе,
Прозвучат подобно мистической ворожбе.
Не мои стихи никому посвятит Никто,
Облачённый в немую грусть и серость пальто.
Я молчу — то искомый мой стихотворный ком
Или голос самый, в горле встал поперёк?
Не мои стихи, прикинувшись мотыльком,
Упорхнут, затерявшись сами в себе, между строк.
Не мои стихи я выучу наизусть
И забуду, следуя правилам забытья.
Я в беспамятсво повседневное наряжусь,
Притворившись кофейной гущей на дне питья.
Если я не найду твой след среди ста дорог,
Если время нас не сведёт в своей ворожбе.
Я приставлю к виску и мой отсчитают срок
Не мои стихи, написанные не тебе.



*  *  *

А небо смеялось рассветом.
А небо рыдало закатом.
И август накладывал вето
На всё, что осталось за кадром.

На всё, что осталось в июне.
На всё, что осталось в июле.
Я был одиноким и юным.
Мне ветры попутные дули.

Я прятал озябшие мысли
В худое сознания тело.
Луна, среди неба повиснув,
Смотрела, смотрела, смотрела..

Как люди, уставши под вечер,
По кругу земному кружатся.
Спешит на всеобщее вече
Бессчётное звёздное братство.

Я словно луны отражение,
Но только бледнее и младше.
Стреляет на поражение
В меня одиночество падшее.

А скоро осенняя морось —
Стихов моих грустных подобие —
Ворвётся на бешеной скорости
В сердца к вам рябиновой дробью.

И в памяти рвано-усталой
Останется самая малость:
Как небо рассветом рыдало,
Как небо закатом смеялось.



*  *  *

Дрожит над гладью талых луж
Души натянутая леска.
Моя, родная сердцу глушь
За полосою перелеска.

Твоих небес нетканый холст
Над миром выгнулся упруго.
Я для тебя навечно холост,
Моя внебрачная супруга.

Я для тебя навечно юн,
Хоть и храню о прошлом память,
Как свет от нерождённых лун,
Забальзамированный в камедь.

Коль суждено пройти мне путь
От малолетства и до гроба,
Твоя земля мне станет пусть
Как материнская утроба.

Твой мир невыносимо прост
Для искушённого бродяги.
Ну, за тебя, последний тост
Под притор жизненной «бадяги».

Где б не носило — я вернусь,
Ведь нам поодиночке туго.
Моя, родная сердцу Русь,
Моя заклятая подруга.



*  *  *

Ко мне входят люди с вороньими головами,
Они говорят: «Не бойтесь, но мы за Вами».
Мне их голоса до боли в груди знакомы,
Они говорят: «Не бойтесь, Вы знаете кто мы».

В дверные проёмы, где сняты с петель двери,
В оконные рамы, где были когда-то стёкла,
Ко мне входят люди. Я им по инерции верю,
Хотя эта вера во мне окончательно смолкла.

Мне снится, что я заточённая в клетку птица,
И жизнь моя просто часть круговой поруки.
Потом входят «эти», небрежно скрипя половицей,
И тянут ко мне оперённые мерзкие руки.

Мне некогда разбираться в ментальном хламе.
Меня пригвоздил к постели свинец неба.
Ко мне входят люди  с вороньими головами.
Они говорят мне, а я... Покрошу им хлеба.



*  *  *

Закрыть глаза.
Задернуть шторы.
Отречься,
вырваться во вне.
Я не сказал,
но очень скоро
Мы встретимся с тобой во сне.

Вращенье — стоп!
Сойти с орбиты.
Впитать метеоритный дождь.
И в чреве комнаты закрытой
Ждать, как и ты безмолвно ждёшь.

Я возвращаю
До и После,
И все миры, в которых мы
В одном едином микрокосме
Не доживаем до весны.

Я возвращаю,
Заберите!
Мотайте ленту до щелчка.

В моём ментальном лабиринте
Ты как подобье маяка.

В моей душе переплетенье:
зима и призраки весны.
Сегодня,
В третьем сновиденье
Мы встретиться
с тобой
должны.



*  *  *

Ты велика, бескрайне велика,
В тебе и лес, и пустошь, и река,
И рябь полей, и груды серых скал,
И золотые жилы.
О, как же мне таинственно близка
Твоих озёр бездонная тоска.
Каким ты зельем сердце мужика
К себе приворожила?

Тебя ковал заботливо Сварог,
Как дар народу. И народ сберёг
Твой каждый кус и каждый уголок,
Поросший бурьянами.
Здесь непреложен праведный залог,
Здесь дышит Богом всякий дол и лог.
И колеи разъезженных дорог
Лежат меж городами.

И я смотрю в глаза твоих небес,
В них даже облака имеют вес.
В закатной гуще тает чёрный крест,
Что на макушке храма.
Я не покину в жизни этих мест,
Я буду здесь, покуда не исчез.
Пока шумит, как твой бескрайний лес,
Моя кардиограмма.



*  *  *


Нет в жизни ничего — ни друга, ни плеча.
И хочется кричать, но голос душат рвота
и сигаретный дым. Церковная свеча
небрежно плавит воск и шепчет: «Вот он, вот он
твой Бог. Распят и мертв. И мать его — Мария —
мертва». Плывет туман как лодка по проспекту.
Ты безнадежно пьян, а эта эйфория —
Сплошной осенний сплин и красно-жёлтый спектр.

Нет в жизни ничего. И в смерти — лишь отсутствие
существования. Гроб, наполненный костями,
ползёт сквозь темноту, стирая жизнь как функцию,
как ординату лжи на графике с крестами.
Ты умирал шутя, ты жил всерьёз, и прежде,
чем стать собой, летел с обочины в бурьян.
Недавно твой сосед повесился в подъезде.
А ты живой опять. И безнадёжно пьян.



*  *  *

Сними лицо и положи на полку
и не стесняйся этой наготы,
она как волк. Она подобна волку.
Она немного — волк, немного — ты.
Сними лицо как старую футболку,
как антитезу всякой красоты.

Сними лицо и выходи на площадь,
безлико посмотри по сторонам,
как серый дождь таскает и полощет,
нет, не людей, а лицемерный хлам.
Сними лицо, так несомненно проще
делить себя напополам.

Сними лицо и оголённый череп
освободи от ветхой шелухи
морщин и мимики. И мёртвые пещеры
глазниц твоих окажутся слепы, немы, глухи.
И дьявол кисти Сандро Боттичелли
Напишет за тебя твои стихи.



*  *  *

Прислонится мать щекою к небосклону,
Зачерпнёт рукой сыновнюю звезду
И заденет клёна золотую крону
И осыпет, листья искупав в пруду.

Мы с тобой на воле. Мы с тобой на воле.
И чего нам боле — некуда бежать.
Мать запрячет руки старые в подоле,
И травой пожухлой полыхнёт межа.

Между нами мука — корчится разлука
долгая. И тополь не желает тлеть —
ждёт зеленоруко, что вспоёт колюка,
И октябрьский пряник превратится в плеть.

К перелётной птице горизонт кренится —
Некому из пашни небо подымать.
Нет лица. Не спится. Заросла криница
бурьяном. И к сыну не выходит мать.



*  *  *


Ты показался мне знакомым.
В твоем опустошённом взгляде
запечатлился дух саркомы
в четвёртой стадии.
В твоей причёске и в наряде, и
в общей панихиде внешности
витала смерть. Твои конечности,
твои засаленные пряди
и фалды рваного пальто
небрежно по земле разбросаны.
Ты пролежал почти пол-осени
здесь, под мостом,
распространяя дух гниения
и смрада в воздухе пустом,
застывшем, как рассудок гения,
над девственным листом.
В твоём нутре роятся мухи,
как в парке дряхлые старухи
с миниатюрными собачками,
и сквозь пейзаж, листвой испачканный,
ползут на свет, который, всё-таки,
не только темноты отсутствие,
но некий образ жизни, сотканный
из нас. Но в нашей конституции
нет ничего, кроме инстинктов
и страха смерти. Ты прости, но
я обознался — жалость эка.
Такая роль у человека:
лежать в заиндевелом мареве
и разлагаться; верх кощунства,
но в этом — высшее искусство.



*  *  *

Слепой астроном вычисляет на ощупь
Траекторию падающей звезды,
Скрепив мешковиной согбенные мощи,
Пустые глаза к небесам пригвоздив.

Он книжную пыль поглощает на ужин,
Усопшей рукой по талмуду скользя.
Он знает, что выйти из кельи наружу —
а значит оставить исканье — нельзя.

Потомок Коперника и Галилея —
Безумный и немощный, впрочем, старик —
Созвездья невидящим оком лелея
Сорвётся на крик.

Он вдруг распознает в туманности грёз,
В слепом поклоненье Луне и Декарту
Как сам, обладаючи зреньем, на карту
Искомые звезды когда-то нанёс.

И гений забьётся в истошном припадке
Разбив о секстант титанический лоб.
Сквозь мёртвый зрачок на холодной сетчатке
Звезду отпечатает телескоп.

И небо умоется в метеоритах,
И ринутся звёзды послушно в рукав.
И сделает свой заключительный выдох
Слепой астроном к телескопу припав.

В пространстве, залитом космическим лаком,
Он встретит не Бога, он встретит врача,
И будет глотать теистический вакуум
Свою слепоту за собою влача.



*  *  *


Залечь на дно пивной бутылки,
Смотреть из горлышка с ухмылкой
На звёзды — жёлтые окурки,
Прорехи в старой штукатурке;
Смотреть стеклянно, выть стеклянно;
Быть воплощением стакана,
накрытого куском ржаного;
И вылезать, и падать снова.

Дойдя в объёмах до предела,
Бросать её осатанело
в заплесневевший телевизор,
Или бросать ей новый вызов
и ненавидеть.

А на деле —
тонуть в её прозрачном теле,
Желать её зелёной клетки,
Дрожа, срывая этикетки,
Пренебрегая внешним миром,
Но утром под него прогнуться —
в исподнем выйти за кефиром
в «сельмаг» и больше не вернуться.

Но в общем — никуда не деться,
И, словно где-то по соседству,
Работать дворником у Бога,
курить немного,
пить немного.



*  *  *


В городе вечером делать нечего.
Зрение мучает сумерек плёнка.
Лает собака на улице Чехова.
Лает собака убийственно громко.

Не на что выпить. Сдохла от скуки
между оконными стеклами муха.
Лает собака — нету у суки,
черт побери, ни таланта, ни слуха.
Стены молчат и затихли деревья —
Лает собака в пронзительном соло.
Лает в заброшенные деревни —
будто бы в рупор — в мёртвые сёла,
В город, людьми по колено забрызганный.
Лает собака до кровохаркания,
Лает собака до хриплого визга,
Нотой фальшивою заарканенная.

В жаре панической этой атаки
Я торжествую пугающе гордо:
Вовсе и не было этой собаки,
Этого лая, этого города,
Этого автора, этого смеха.
Лает собака на улице Чехова.



*  *  *

— Привет, ну как ты там, братишка?
Чё не звонишь, не пишешь? Слишком
погряз в голимой бытовухе?
Ты чё такой: серёжка в ухе,
да и небось ещё татухи
набил? Да ладно, чё ты, брось ты,
я видел на стене репосты
тату-салона «Ганс-н-розес».
Мы объявили тебя в розыск
почти что. Чё ты тупишь, Коля,
когда есть доступ к алкоголю
в кафе «Мечта» до поздней ночи.
Давай, мы ждём, и, между прочим,
за час езды — не крайний север —
получишь пати бест оф евер.
Я отвечаю, хайо, братцы,
мне не позволит репутация
в сосновые дрова нажраться
с такими риал пацанами.
И, если честно, между нами:
серёжка — фейк, и нет татухи.
Остались в прошлом девки, плюхи:
Я экономлю нервный синапс.
Братишки, я, походу, вырос.



Публикуется по авторской рукописи





Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2016



Следующие материалы:
Предыдущие материалы: