Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 1
ЛЕОНИД МАЛКИН
КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА
Роман
Колыма ты, Колыма,
Чудная планета!
Двенадцать месяцев — зима.
Остальное — лето!
(Из блатного фольклора)
ЧАСТЬ I. АВАНТЮРА
ГЛАВА 1
1.
Иван Егорович Галечкин собирался на Мылгу. Давно пора. Шестой год, почитай, как освободился, а всё недосуг было за женой сходить. Без жены хозяйственному мужику никак нельзя. Без жены охломоны барачные закрутят так, что из похмелья не выберешься. Во, голь перекатная! Во, нищеброды колымские! Дня не проходит, чтоб не слышал Иван Егорович то льстивого, то нахального: «Иван Егорович, одолжи тысчонку. Иван Егорыч, займи пятьсот. Иван Егорыч, подбрось сотню».
Ежели тысячу просит кореш, значит, в загул собрался. Ежели пятьсот — рассчитаться в столовке, где месяц под запись харчевался после прошлого запоя, нерасчетливый мужик. Сотню просит приисковый клоун, художник клубный Сергей Меркулов. Сотни ему хватает на недельное пропитание. Непонятно, каким манером ухитряется, драный лоб, что ни месяц оставаться без гроша. В последний раз, когда художник в день зарплаты отдавал ему две сотни, Галечкин спрятал руки за спину и на полном серьёзе предложил оставить их себе.
— Ты ж через неделю всё равно прибежишь, — сказал Галечкин сердито, негодуя на безалаберного и немного блаженного художника.
Меркулов виновато улыбнулся и смущённо хихикнул тихим крысиным смешком:
— Прибегу, наверное, — неуверенно пожал он сутулыми плечами.
— Так ты эти две сотни сунь себе под матрас, а как понадобятся, ты их сам у себя и позычь. Дарю их тебе, — великодушно и ехидно сказал Иван Егорович, получивший в тот день у приискового кассира шесть тысяч рублей.
Горбоносое, хищное лицо художника стало смущённым и растерянным. Он совал деньги Галечкину в карман телогрейки, а тот решительно отводил в сторону его сухощавый, измазанный голубым и розовым кулак.
— Надоел ты мне, понял?
Художник положил деньги на край стола и умоляюще посмотрел на Галечкина. Лицо его порозовело от стыда и растерянности. Было оно очень смуглым, и потому краска стыда на нём проступала слабо.
— Не удержатся они у меня, — честно признался он. — Я пробовал. Ничего не получается. Возьми, пожалуйста, Иван. Будь другом.
— Ладно, — вдруг согласился Иван Егорович. — Ты их мне отработаешь. Кроме бульдозеров да Сталина что-либо умеешь малевать?
В голосе Галечкина звучало явное, неприкрытое сомнение в способности Меркулова изобразить что-либо путёвое, хоть малость посложнее очередного призыва к трудящимся Советского Союза.
Меркулов смущённо засмеялся.
— А тебе что нужно, портрет?
— На хрена мне портрет! Бабу голую можешь нарисовать?
— Ну! — согласился Меркулов. — Просто бабу?
— Не, — всполошился Галечкин. — Ты мне это вроде картины на стенку сделай. Чтоб, значит, море... и баба на берегу. Голая. А по морю — корабли. Линкоры всякие, крейсера...
— Вот так, — засмеялся Меркулов, быстрыми взмахами карандаша, выдернутого из нагрудного кармана серой, в пятнах масляной краски толстовки изобразил берег моря, плывущие вдали корабли и возлежащую на пляжном песке обнажённую красавицу, явно сворованную с одного из полотен Ренуара.
— Ага. А вот здесь — пальмы. Можно?
— Можно, — милостиво согласился Меркулов. — Может, танки вот здесь по берегу пустить? А пальмы с обезьянами или без?
— Давай с обезьянами. И чтоб пушки на кораблях стреляли, ладно?
— Ладно. Серьёзный ты заказчик, Иван Галечкин. Капризный...
— Тебе что, подбросить, что ли? — по-своему понял художника Иван Егорович. — Можно и подбросить. Полкуска хватит?
— Пятьсот? Хватит, — милостиво согласился Меркулов. — В конце концов и Рубенс, и Рембрандт, и сам Леонардо на толстосумов халтурили.
— Халтуры мне не надо! — всполошился Галечкин. — Чтоб всё было по-честному.
— Всё будет по-честному, — заверил мецената Серега Меркулов. — И корабли, и баба, и пальмы с обезьянами.
— Сегодня я в ночную, так ты мне к утру картину и сделай.
Галечкин выложил на стол три сотенные радужные бумажки.
— К утру не успею. Не высохнет.
— Ну, ладно. Не к спеху. Слышь, Серёга, а ты где рисовать научился?
— ВХУТЕМАС закончил.
— Чего? — засмеялся Галечкин. — Вху... чего?
— А ну тебя, — отмахнулся Меркулов, аккуратно сложил деньги, затолкал их в нагрудный карман серой, вертикальнополосатой толстовки.
— Слышь, Серёга, — спохватился Иван Егорович, ошеломлённый внезапно озарившей его идеей. — Так это ж выходит, что ты кожен день по пол-куска зароблять можешь? Чего ж не заробляешь?
— Заказчиков нету.
— Так я тебе найду. Сколь хошь найду. Нас в бараке двадцать гавриков и хто ж откажется такую красоту над койкой иметь! Ты только согласись, а я тебе заказчиков табун приведу. Эх ты, алёша!
Неведомо почему, в приисковом жаргоне этим словом обозначался простак, простофиля, нерасчетливый дурак.
— Ну, так что — вести?
— Веди, — согласился Меркулов — И станем мы с тобой, друг-Вапя, приисковыми культуртрегерами...
— Чего? — недовольно и подозрительно переспросил Галечкин.
— Я говорю, понесем мы с тобой художественную культуру в массы...
— С тобой понесешь! — ухмыльнулся Иван Егорович. — До первого поворота. Ты ж через два дня надсадишься тащить эту самую культуру в массы. Я же тебя знаю. По-вашему, по-интилигентному: лучше кашки не доложь — да на работу не тревожь. Не так, што ли?
Сергей Меркулов поскрёб небритую щеку немытыми ногтями:
— Видишь ли, Ваня, раскрепощённость духа, духовная, так сказать, свобода, всё же выше интересов брюха...
— Ну и вали от меня. А я посмотрю, как взвоет твоя раскрепощённая свобода три дня не пожрамши. Давай деньги сюда! — неожиданно заорал на художника Галечкин. — Учить меня будет, мазилка хренова!
Меркулов безропотно протянул Галечкину деньги, скорбно следил за тем, как, расстегнув заношенную до темного блеска телогрейку, Галечкин запихивает смятые бумажки в нагрудный карман байковой пёстрой рубахи.
— Так я же теоретически, Ваня. Теоретически, понимаешь?
— Вот и обедай теоретически. А когда ноги протянешь, мы на твоей могилке бутылку разопьём. Помянем душу советского интилигена Сереги Меркулова, который на чужом хрене в рай хочет въехать. Иди к Акуле, она тебя под записку накормит...
«Акулой» приисковые работяги меж собой звали заведующую столовой Валентину Туликову за непомерной величины тонкогубый рот. Звали, предварительно оглядевшись — не маячит ли где поблизости сама Валентина. Предосторожность не лишняя. Всем было ведомо: когда экскаваторщик Степан Шамов в лёгком подпитии, обиженный отказом заведующей выдать на подержание вилку и штампованную из листового железа мелкую тарелку, запел в окно хлеборезки: «На Дальнем Востоке акула охотой была занята...», Туликова, и мгновенья не потратив на раздумье, запустила в него полуметровым ножом да еще и пожаловалась Ивану Кондратьевичу. Нож порезал Шамову щеку, а на разносные речи начальника прииска Шамов заявил, что песня эта из репертуара Леонида Осиповича Утесова, а он, Шамов, волен петь все, что ему угодно. Тем более, что написана она в укор японским милитаристам, а вовсе не Валентине Туликовой, которую он, Шамов, в общем-то уважает и будет уважать ещё больше, если она выдаст ему во временное пользование вилку и металлическую тарелку для домашнего холостяцкого обихода. Дело сладилось тем же вечером, когда Степан, вместе с платой за ужин, вручил Валентине крохотный букетик синеньких цветочков.
В бараке, разливая спирт по стаканам и банкам, Шамов рассказал, как смутилась и зарделась Акула и как засуетилась, выискивая в груде плохо вымытой посуды вилку со всеми четырьмя зубцами и железную тарелку с ровным дном.
Сергей Меркулов задолжал , в столовку за два месяца. Заведующая пригрозила, что не рассчитавшись, он не получит даже капустного хлёбова.
— Вань, слушай, — миролюбиво дотронулся до его плеча художник. — А что если я тебе картину не на клеёнке, а на шёлковом полотне нарисую?
— А можно на шёлковом? — подозрительно глянул на него Галечкин, поволок из кармана смятые деньги.
— Можно. Мне замполит портрет Усатого для своего кабинета заказал. Я ему — на клеёнке, а тебе — на шёлковом полотне.
— А вдруг рюхнется?
— Ни хрена не рюхнется. Я ему так загрунтую, что и за сто лет не допрет.
— Малюй, — согласился Галечкин. — Ещё подброшу.
Картина на шёлке устраивала Ивана Егоровича со всех сторон. Он уже отгородил себе в углу барака двумя байковыми одеялами семейное гнёздышко, в которое собирался, по возвращении с Мылги, ввести хозяйкой будущую свою избранницу. Шёлковая картина над постелью очень даже украсит быт молодожёнов.
Ох, сколько здоровья стоило Ивану это самое гнёздышко. И монеты тоже. Гад Стёпка Шамов содрал с Ивана за угловую койку целый кусок. Тысячу рублей, чтоб койками поменяться? Ну, не паразит ли? Ну, не спекулянт проклятый? Было б — нужна ему эта тысяча! Тут же и пропил её в одночасье, дурень лысый. А что ему тысяча, если он их по десятку в месяц гребёт. А ведь не захотел задаром приятное сделать корешу. Слупил, как с дохлого, чтоб поизмываться над приятелем лишний раз. Ох, люди, люди — волчье племя!
2.
С вечера уложив в армейский вещмешок хлеб, консервы и три бутылки купленного у приисковых барыг спирта, Иван Егорович уснул не скоро. Во сне тяжело ворочался с боку на бок, постанывая и всхлипывая, будто в предчувствии крутых поворотов судьбы, уготованных ему предстоящей женитьбой. Только под утро уснул тяжело и провально, как засыпает много поработавший умственно человек. Чуть не проспал машину, на которой должен был добираться до первого участка. Однако ж — не проспал, и десять километров ехал в кузове, любовно и бережно придерживая на коленях тихо позвякивающий мешок. Сокровищами из него Иван Егорович собирался поделиться с охраной женского лагеря, в котором обреталась еще неведомая ему будущая его супруга, и Ваней Кимом —- хозяином избы, пускавшим на постой приисковых женишков. А уж сам он со своей будущей избранницей отъедятся и отопьются потом, попозже, когда возвратятся на прииск. И отоспятся, конечно, в родном бараке, в уютном, выгороженном двумя байковыми одеялами семейном гнёздышке, где на стене висела нарисованная Серегой Меркуловым картина. Постарался, драный лоб, ничего не скажешь. Это тебе не лебеди на клеёнке, как у Степки Шамова. На шелку изобразил Серёга и море, и пальмы, и голую грудастую деваху. А на горизонте палили из задранных в небо орудий линкоры и крейсера. И обезьян изобразил Серега, как обещал. Мордатых. Пучеглазых. Длиннохвостых. Только почему-то зелёных. Говорит, и такие бывают. Ну, бывают так бывают. Иван Егорович не стал спорить. Оно даже и веселее — зелёные.
На первом участке не задержался. Да и задерживаться негде: зона да шахты. На семнадцатой-бис перебыл часок в компрессорной, унял дрожь от сорокаградусной стужи с ветерком от лихой езды Сёмки-шофера, да и побрёл дальше, отсыпав конвойному крупно дроблёной махорки на пару закруток. Конвойный, выспросив у Ивана Егоровича откуда тот родом, назвался земляком. И будто бы даже в Короче, в районном Ивановом городе, бывал не раз. Врал, скотина. А там, кто erо знает, — может, и бывал. Попросил на закрутку, а он на две отсыпал. Потому что ещё робел людей в нагольных белых полушубках и трёхпалых рукавицах, приспособленных для стреляния. Не то, чтобы в открытую робел. Нет, такого не позволял себе Иван Егорович, а так, вроде бы маленькое неудобство стесняло его в разговоре с человеком, которого десять лет положено было величать не иначе, как «гражданин начальник».
— Все они там стервы, — сказал конвойный, узнав, зачем Иван Егорович идёт на Мылгу. — Воровки и проститутки.
— У нас проституток нет, — возразил ему Иван Егорович. — Это за границей — проститутки, а у нас их не бывает.
— Ох ты! — засмеялся конвойный. — Ты что — женат не был?
Иван Егорович отрицательно помотал головой:
— He-а. Не довелось. Шестнадцати лет взяли.
— Твоё счастье. А я вот был.
Конвойный помолчал немного, будто припоминая дни своей былой семейной жизни. И не сказал, а изрёк, с абсолютной убеждённостью в голосе:
— Что ни баба, то сука. Или ещё хуже. Я свою придавил чуток сильнее, чем надо — досе с Колымой расстаться не могу. Семь годков, гады, дали за умышленное убийство. Я на суде толкую — из ревности, мол, в умопомрачении, как меня защитник учил, а прокурор мне — «обдуманно», «умышленно». Конечно, умышленно. Я её, стерву, как застал с прежним её хахалем, так и умыслил придушить, гадюку. Неловко только это у меня получилось. Теперь понимаю — надо бы её с криком, со скандалом придушить, а я её — втихаря... Ну, теперь чего жалеть. Срок отсидел, в вохру взяли. А что в охране — не люди? Военизированная охрана — это почти как армия. Так, что ли, земеля? Ну, ты давай топай, а то сейчас доходные из шахты полезут.
Иван Егорович заторопился в дорогу, не желая встречи с заключёнными, кончавшими в шахте смену. Разжалобят, гады — последнюю табачную крошку из карманного шва вытряхнешь.
3.
Ваня Ким принял Ивана Егоровича с немногословным, солидным достоинством хозяина огромной, рубленной «в лапу» избы с хорошо простроганными полами, набранными из двухдюймовых плах. Избу Ване рубили мастера — архангельские мужики, раскулаченные ещё в тридцать третьем. Мужиков Ваня выторговал у лагерного начальства на бочку самогона. Им же расплачивался и с орочонами за мороженую оленину, морошку, клюкву и прочий тундровый продукт.
В избе было две комнаты: огромная гостевая горница и поменьше. В ней жил сам Ваня с женой-неряхой и годовалым дитем. Снаружи изба ещё пахла терпкими, на хвое настоенными лесными запахами. Внутри же были вонь и грязь. Может потому, что Нюта была неряхой, а, может, и потому, что в гостевой горнице всю длинную колымскую зиму обретались три подсвинка и корова.
А ведь с шалмана, сшитого на скорую руку из всякой завалящей дряни, начинал на этом самом месте Ваня Ким, доставленный сюда по решению скорого суда из Владивостока. Ваня Ким сознался во всём: в шпионаже в пользу японской разведки и в контрабанде опиума, и в связях с белогвардейцами, осевшими в Маньчжурии. Заодно подписал документ, обличающий в таких же злодеяниях всё руководство судоремонтного завода, где работал клепальщиком. Немного подумав, Ваня Ким заложил своего соседа, заносчивого комсюка, через слово поминавшего Родину и товарища Сталина. Комсюку дали десять лет за рассказанный полушёпотом анекдот. После того, как Ваня Ким подписал бумажку о своём согласии стать сексотом, тройка «сочла возможным» ограничиться в отношении арестованного по подозрению в шпионаже Вани Кима административной высылкой в районы деятельности Государственного треста «Дальстрой».
Давно уж нет на Мылге архангельских мужиков, этапированных на самый край света, на строительство чего-то крайне необходимого для страны в чукотских скалах. И вообще здесь не осталось ни одного мужика, если не считать самого Вани Кима и лагерного начальства, под чью опеку со всех концов страны на Мылгу свезли полторы тысячи женщин. Бывших женщин. Бывших воровок, студенток, проституток, колхозниц, утащивших с поля два бурака на прокорм оголодавшей ребятни, проворовавшихся торговок и генеральских жён. На Мылге всем одно название и одна цена.
Насчет цены Ваня сообразил быстро. Пол-литра охране в зубы — и охрана выпускает бабёху на ночь в Кимову избу. Забредший в Ванин вертеп приисковый мужик, одуревший от радости, что сподобился после многолетней голодухи поваляться под женским боком, платит спиртом охране, платит Ване Киму, ублажает, чем может, осоловевшую от спирта и позабытого мужского внимания бабёху. Поживёт мужик дня три на нарах в обнимку с мимолётной кралей и бредёт себе, счастливый, восвояси. Ваня Ким и Нюта-неряха пьяны, сыты и нос у них в табаке.
Вечером солдат привёл в избу двух девок. Обе в телогрейках и ватных штанах. А чтобы обозначить женские своё естество, поверх штанов — юбки навыпуск. Девки не жеманились, не хихикали нелепым бабским обычаем. Деловито разоблачились, побросали телогрейки на хозяйскую постель, подождали, соблюдая приличия, пока пригласят к столу.
Ивану Егоровичу сразу приглянулась та, что пониже, крепко сбитая, с тугим, распирающим бумазейную кофточку телом.
— А вторая зачем? — шепнул он хозяину, повёл глазами в сторону высокого, костлявого создания то ли цыганского, то ли еврейского племени.
— Подружки они, — ответил Ваня громко. — Посидит малость и уйдет. Нальёшь ей полстакана — спасибо скажет, а не нальёшь — и так уйдёт.
Иван Егорович смутился и широким жестом пригласил всех к столу. Первым вдоль лавки к стене пробрался солдат. Последней, с самого края, примостилась рядом с мужем хозяйка.
— А стаканы?! — крикнул на неё высоким, сухим голосом Ваня.
Нюта прошла к шкафчику-самоделке, достала и поставила на стол четыре разнокалиберных стакана. Стаканы были засалены и грязны до непрозрачности.
— Вымой! Зараза! — сухим криком зашёлся Ваня.
Нюта покорно понесла стаканы к лохани, сполоснула их холодной серой водицей, вытерла подолом сподницы снаружи и изнутри, робея под грозным взглядом супруга, пристально следившего за каждым её движением, понесла стаканы на стол.
— А пятый? Или тебе не надо?
Нюта молча присела, достала из-под стола пол-литровую стеклянную консервную банку, вытерла её изнутри влажным ещё подолом, аккуратненько, чтоб не грюкнуть лишний раз, не прогневить мужа, поставила её перед собой.
— Доставай, — велел ей Иван Егорович, кивнул на вещмешок, прислонённый к стене.
Нюта принесла мешок к столу, развязала веревочку на горловине, потянула из мешка одну бутылку, потом вторую, третью...
— Чего ж они мёрзлые? — спросила недоуменно, держа перед глазами бутылку со спиртом.
У Ивана Егоровича глаза стали острыми и закаменела нижняя челюсть. Он выхватил у Нюты бутылку и колыхнул её. Белёсое, с пузырьками воздуха содержимое бутылки не шелохнулось.
— Так этого же не может быть, — тихо сказал он.
— Не может, ежели там спирт. А ежели вода, то может, — усмехнулся солдат и стал выбираться из-за стола, повелительным жестом выметая перед собой обеих девок. — Ну, вы закусывайте, а я пойду, — сказал он с порога. — Ваня, слышь, с тебя первача две бутылки. И штоб на этой неделе. День рождения у моего старшого. Ты чтоб к вечеру в зоне была, — ткнул он пальцем в сторону то ли цыганки, то ли еврейки.
Ваня Ким, неделю назад перегнавший в зелье последний килограмм муки, тяжело вздохнул:
— Закусим, что ли... — И поскрёб пальцем давно не бритую щеку.
Закусывать, однако, тоже не пришлось. В плотную коричневую магазинную бумагу, вместо консервов и чая, были завернуты кирпичи. Красные. Щербатые. Как подлая ухмылка на подлой харе Степки Шамова.
И всё же, обидно посмеявшись над Иваном Егоровичем, Зинка осталась ночевать у Вани Кима. Укладываясь рядом на широком деревянном топчане, вздохнула тяжело и громко, повернулась к Ивану Егоровичу, обожгла его сквозь холстину рубашки мягкими грудями и потянулась губами к его лицу.
5.
Утром, таким же тёмным, как и минувшая ночь, Ваня Ким разбудил гостей гортанным радостным криком. Он стоял перед ними, держа на руках, будто собственного сына-несмышленыша, огромную бутыль, под самую пробку наполненную мутноватой жидкостью.
— Для тебя расстарался, друг! — сказал он Ивану Егоровичу, бережно водружая четверть на стол. — К соседу, к Ване Цою орочена посылал. Тут недалеко, сорока километров не наберётся. Орочен за ночь обернулся. Да ты не бойся, если деньги нет, потом сочтёмся.
Деньги были. Иван Егорович рассчитался за самогон и за вчерашнюю жареную оленину, и за молоко, которое собственноручно нарубил в сенях Ваня Ким от белого молочного жернова.
Нюта уже хлопотала у печи, натаивая молоко и разогревая вчерашнюю жарёнку из молодого олешка. Умиляясь собственной распорядительности, Ваня Ким велел им подождать малость и без него не начинать, а сам прихватил с лавки ведёрную, безнадежно грязную эмалированную кастрюлю и, напустив в избу белого тумана, исчез за мокрой изнутри дверью. Вернулся он через полчаса, неся перед собой на вытянутых руках кастрюлю с квашеной, насмерть замороженной капустой. На его худощавом, изжелта-черном лице было разлито довольство собой, гостями, которых он ублажал, и вообще всем на свете, где все так хорошо и ладно. Ваня поставил кастрюлю на стол. Зинаида вопросительно и вроде бы даже с испугом посмотрела на него. Ваня её понял и отрицательно, с возмущением замотал головой.
— Не-не, Зин. Серая это. Из левого чана.
— А што, белая хуже? — спросил Иван Егорович.
Зинаида засмеялась, а Ваня Ким, бросив в рот листок капусты, промороженной до стеклянного звона, и почмокав сладострастно сухими и узкими чёрными губами, поведал гостю, что в правом чане бабы квасят белую капусту для вольняшек, а в левом — для зеков — отходы капустные. Листья зелёные. Кочерыжки.
— Ну и што?
— Ну и то, что чаны высоченные, и бабы в них по лестнице забираются и уминают капусту босыми ногами. А ежели которой захочется «до ветру» и лень вылезать из чана, то она и дует себе под ноги, в белую капусту для вольняшек. А в серую, которая для зеков, они этого не делают...
— Ах, ты! — ужаснулся Иван Егорович. — Это, выходит, нам на прииск такого посолу капусту возят? Это, выходит, вон с чем мы сто лет щи хлебаем? Ну, заразы! Ну, стервы!
Он густо и смачно сплюнул себе под ноги. И спросил, со слабой надеждой:
— Так, может, не кожный чан с таким добавлением?
— Кожный! — уверенно сказала Зинаида.
— Ей лучше знать, — тоненько и дробно засмеялся Ваня Ким. — Зинк, может, ты и сама так капусту подсаливала?
— Может, — согласилась Зинаида. — Так што ты не ешь, её, Вань. Хай нам больше достанется.
Выпили. Все: и Ваня Ким, и Зинаида, и Нюта закусили оттаявшей на загнетке капустой. Содрогаясь душой и желудком, осторожно положил в рот малую толику Иван Егорович.
— Так не та ж капуста, — укорила его Зинаида. — Чего ты привередничаешь? Ешь да нахваливай!
Не смогши побороть желудочную брезгливость, Иван Егорович после стакана самогона приналёг на жареного олешка. Ел он истово, как едят солдаты после долгого, утомительного похода. Нюта тетёшкала на ладони дитё, время от времени целуя его в попку.
— Наваливайте, Иван Егорович, наваливайте, — приглашала она, кивая на противень с жареным мясом. — Хорошая оленина попалась. У хорошего человека брали.
— А што, бывает и плохая? — насторожился Иван Егорович, притормозил у самого рта поджаристый кусок мяса.
— Если не доглядишь, и подсунут тебе оводом битого, ну... Сплошные черви...
Иван Егорович осторожно положил вилку с мясом на край железного листа с бортиками, вопросительно глянул на хозяина.
— Не слушай её, — посоветовал Ваня. — В июле-августе червивый олень бывает. Когда овод в шкурке дырку делает, яички под кожу олешку кладёт. Сейчас какой месяц? Январь месяц. Откуда оводу взяться? Дура ты, а не хозяйка! — обрушился на жену: — Неряха чертова!
— Сам чёрт нерусский, образина косоглазая! — храбро огрызнулась Нюта.
При гостях-то, пожалуй, драться не станет, богдыхан корейский.
Нюта выставила перед собой ребёнка, из-за него выглянула на мужа. Ваня Ким только сверкнул на неё черным своим глазом, однако в спор встревать не стал: знал, что в запале жена может припомнить ему «японского шпиёна» и «белогвардейца». Такой уж был у неё характер. Многократно битая мужем, в подпитии она освобождалась от страхов и несла на Ваню такое, от чего потом самой становилось ещё страшнее, и она, в ожидании возмездия, днями следила за ними настороженно-испуганным, зверушечьим взглядом.
За столом разговорились о любви и женской верности. Иван Егорович, многозначительно поглядывал на Зинаиду, рассказал, как в прошлом году механик Витька Кретов привел с Мылги себе жену и какая у них из этого любовь получилась. Витька Кретов рожей на черта смахивает, а она — ну форменная боярыня.
— Красивая? — легонько завидуя неведомой женщине, неприязненно спросила Зинаида.
— Гордая. Обормотов приисковых к себе на выстрел не подпускает.
Иван Егорович испытующе, долгим взглядом посмотрел на Зинаиду, ожидая, что она одобрит поведение Нинки Кретовой. Зинаида засмеялась зло и резко.
— У нас в зоне такие гордые неделями из-под нар не вылазят. Была у нас одна такая. Профессорша. Все распиналась: «Я — человек, я — человек» Так воровки её пять раз на день мордой в парашу окунали.
— Да ты што?
— Вот тебе и што!
— Ну и што?
— Руки на себя наложила. Какой-то скляночкой ночью жилу перепилила. Утром глядим, а она уже вся кровью изошла.
— Значит, гордая была.
— Ну и хрен с ней, с такой гордостью. А я жить хочу. Чтоб мужики и водка, и платья крепдешиновые!
— За что и погорела, — не стерпела Нюта Зинкиного нахальства.
— Ага. За что и погорела. Я ж, Ванечка, завмагшей в сельпе была. Без образования, за одну красоту завмагшей меня начальство сделало. Понял, лопушок, кого к тебе из зоны выпустили?
Зинаиде до конца срока оставалось два месяца. Потому и расконвоировали её, потому и в посёлок отпускали.
Посёлок выстроили для местных жителей — ороченов. Предполагалось, что орочены станут оседлыми, будут работать в совхозе, выращивать овощи для шахтёров. Однако, из дальновидной начальственной затеи ничего не вышло. Орочены отказались выращивать овощи, о которых знали понаслышке, и пренебрегли огромными рублеными избами, предпочитая жить в привычных ярангах из оленьих шкур, поставленных на задворках. В избы они спешно переселялись, заслышав, что на Мылгу едет очередной уполномоченный.
Из всех благ цивилизации они выбрали единственное, которое делало их жизнь легкой и красивой, — спирт. За спирт отдавали они пушнину, жён своих и собственную жизнь, торгуясь только для приличия, торопясь всучить владельцу бутылки всё, что он требует, поскорее добраться до яранги, вознести себя и домашних на высоты пьяного счастья.
6.
Иван Егорович накрепко договорился с Зинаидой, что освободившись из заключения она тут же переберётся на житье к Ване Киму, дня не медля, даст о том знать на Атакующий.
— Тут же и прибегу, — сказал он Зинаиде и поручил Ване Киму приглядывать за нею.
Поздним колымским утром ушёл Иван Егорович из гостеприимной избы. Последний раз оглянулся на торчком стоящие дымы, на крохотный посёлок с редкими, вразброс поставленными жёлтыми избами, на длинные, приземистые, наполовину утопленные для тепла в землю бараки за двумя рядами колючей проволоки под колючими проволочными козырьками, с удовольствием хлопнул себя по груди, по карманам, будто собираясь на радостях пуститься в пляс, размашисто зашагал налегке по накатанному зимнику, временами оглядываясь, в слабой надежде на то, что догонит его попутный лесовоз.
7.
Ваня Ким и Зинаида малость проводили Ивана Егоровича, вернулись в избу, снова подсели к столу. Выпили еще по стакану. Захныкало дитё. Нюта сунула ему в рот кусочек хлебного мякиша, намоченного в самогоне. Ушла с ним за полог, где стояла хозяйская постель и зыбка малыша. Захмелевшая Зинаида смотрела на Ваню Кима печально и влажно. Потом потянулась к нему ртом и приникла к его сухим и чёрным губам. Ваня Ким посмотрел на неё дико, бросился за полог, вытолкал оттуда жену с плачущим ребёнком, потащил упирающуюся Зинаиду на супружескую, с ночи не прибранную постель...
Нюта посадила несмышленыша на ладонь, подбрасывала его, приговаривая:
— Скоро мы с Ванечкой вырастем. Скоро мы Иван Иванычем станем. Сами спиртяшку будем трескать... Сами баб будем щупать...
8.
Иван Егорович широко шагал по накатанному зимнику, улыбался мыслям, в которых рисовались ему картинки будущих семейных радостей. Возле самого прииска его догнал лесовоз.
Виталий Волобуев, 2015, подготовка и публикация
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 11
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 10
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 9
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 8
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 7
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 6
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 5
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 4
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 3
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 2