Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 25
ГЛАВА 25
1.
Август на исходе. Разгар промывочного сезона, а прииск не выполняет план добычи. И всё сволота-геологи виноваты. Соблюдай им схемы отработки полигонов и шахтных полей! Как будто у Ивана Кондратьевича в запасе сто лет есть. Да он через месяц загремит, если квартального плана не будет. Не с мальчишек-геологов спросят, а с него, начальника прииска, горного директора третьего ранга.
Вот если бы рвануть годовой план процентов на сто пятьдесят, то милостью божьей и начальства, и во второй ранг перебраться бы удалось. О первом, конечно, можно только мечтать. Образования маловато.
После войны, хотя и не густо, на Колыму дипломированный инженер попёр. Ну и что толку? Что они понимают в руководящей работе? Смогут они со своим хвалёным образованием хевру колымскую в узде держать? Где надо — послабить, где надо — приструнить. И насколько можно закручивать гайку, чтоб не сорвалась, — знают? Грань эту нужно чувствовать тонко. Переступишь — и запуганный работяга в тигру лютую на глазах превратиться может. Где-то нужно оставлять маленькую лазеечку для самолюбия. Чтобы думалось человеку: вот полает начальство, а там и сменит гнев на милость. Да подбросить человеку, когда заметишь в его глазах безумный огонёк, мыслишку, что все беды от его же друзей идут. Предавших и бросивших в беде. И, глядишь, смешанный с дерьмом человек переводит безумный взгляд с начальства на друзей и товарищей своих и там ищет виновных во всех своих бедах и причину начальственного гнева.
Сволота-геологи! Есть ведь разведанные поля с хорошим содержанием металла. Вот бы и взять его в трудную для прииска минуту. Нет, не положено. Не дошёл до них черёд по их дурацким схемам. Вчера вызвал к себе всю эту учёную шайку: главного геолога, главного маркшейдера, начальника производственно-технического отдела. Только намекнул им, что можно выкрутиться с планом за счёт контуров следующего года. Что ты! За головы похватались. Не дай бог дойдёт до управления! До Магадана! До Москвы! Всем сидеть! И подолгу! Нет, лучше не пытать судьбу, придумать что-то другое.
Петр Игоревич идейку подбросил — уговорить народ поработать в воскресенье. Объявить коммунистический воскресник. А чтобы прониклись все коммунистическим духом, стимулировать ударную работу натуральной оплатой — чистым спиртом. Молодец, замполит! Сумел от теории к практике научно обоснованную дорогу проложить.
Иван Кондратьевич тут же вызвал завскладом и завмагшу. Не зная, о чём пойдет речь, завмагша и завскладом трепетали. Но всё обошлось. Начальник прииска приказал без его личного распоряжения не выдавать и не продавать ни единого грамма спирта. Кто бы ни пришёл. Даже замполиту и главному инженеру.
Упомянув этих двоих, Иван Кондратьевич усмехнулся. Оба они сидели здесь же. Усмехнулся губами. А прищур глаз его был таким злым и остро заточенным, что приди эти двое на склад или в магазин, они и впрямь ничего бы там не получили.
Завскладом слушал указания начальства и только молча кивал головой на каждую новую угрозу за нарушение приказа. Фаня, завмагша, округлив глаза и рот, в страхе внимала начальственным речам, мало что в них понимая.
— Значит, все понятно?
Фаня и кладовщик дружно закивали головами. Иван Кондратьевич посмотрел на них с сомнением. И неожиданно признался:
— А мне не всё. Это что же, на каждые сто граммов я буду цидульку подписывать? Значит, сделаем так...
Иван Кондратьевич вырвал из настольного календаря листок, крупно написал на нём цифру с двумя нолями.
— Вот это будут наши приисковые боны, — нарисовал ниже цифры печать и расписался. — Предъявит человек тебе такую бумажку, ты ему сто граммов спирта продашь. Или двести — сколько на ней будет обозначено. Хоть килограмм. Понятно?
Фаня сказала, что ей всё понятно, и тут же спросила:
— А кто им будет эти бумажки давать?
— А это не твоё дело, — оборвал её Иван Кондратьевич.
— Иди, давай. Торгуй. Мне там жаловались, что ты обсчитываешь народ. Ты там смотри, поаккуратнее! Иди, иди! — махнул на неё рукой, когда Фаня что-то мяукнула в своё оправдание.
— Значит так, — он повернулся лицом к сидевшим рядком у стены начальникам служб. — Спецчасти наштамповать вот таких вот талонов на разное количество золота. Талоны под расписку вручить начальнику золотоприёмной кассы. Сдал человек десять граммов намытого в воскресенье или после работы металла, получает талон на сто граммов спирта. Ясно? Разрешаю после работы мыть металл всем сотрудникам конторы, рабочим всех подсобных цехов. Само собой, за контуром рабочих полигонов. Это — под ответственность начальников полигонов, горных мастеров. Контроль обеспечит старший лейтенант Варшулов. Завтра — первый воскресник. Выгнать всех работяг. Всем конторским явка, как на работу. Сам по списку проверю. Материальное поощрение такое: тачку грунта из забоя на промприбор откатил — десять граммов спирта. Тут же, не отходя от рабочего места. Всех столовских и складских разослать с канистрами по промприборам. Закуску приготовить. Обед — в поле. Ясно? Всем ясно? Ну, и лады. Замполиту, придумавшему всю эту механику — месячный оклад. Отдел кадров — сегодня же приказ мне на подпись. Бухгалтерии — оформить премию.
Иван Кондратьевич чувствовал себя полководцем, планирующим масштабную операцию. Заворожённые ритмом и напором его речений, начальники отделов и служб едва урывали секунды для того, чтобы занести свою долю указаний в записные книжки. Иван Кондратьевич, не доверявший собственной памяти, не доверял и чужой. Любил, чтобы все его распоряжения тут же «брались на карандаш».
2.
Степан Шамов отбывал наказание воскресником на собственном своём экскаваторе. Паровой «Воткинец», переоборудованный под драглайн, постукивая поворотной машиной и пуская пар изо всех дырок и щелей, прилежно переваливал пустую породу из отвала в отвал. Это вместо баньки и «суворовской» стопки. Степан Шамов точно знал, что именно он, генералиссимус Суворов, сказал однажды своим верным боевым соратникам: после баньки хоть грязное бельё продай, а столешник выпей! Такой он был, граф Суворов-Рымникский!
А тут тебе — ни баньки, ни стопки. Сунулся было к Фане-магазинщице с безотбойным букетиком красненьких цветочков, собранных на склоне сопки за бараком. Добродушная Фаня, припомнившая былое Стёпкино благородство, букетик приняла с удовольствием и даже улыбнулась ему заплывшими глазками, но отпустить бутылку спирта отказалась наотрез.
— А ни грамма! — сказала она решительно, возвращая ему мятую сотню. — Спирт только по талонам. Приказание начальника прииска. Добудь талончик, Степа.
— Ну, ладно, дай бутылку. Кто её заметит, одну бутылку?
— Что ты, что ты! — замахала на него руками Фаня, как машут старушки на исчадие ада, явившееся в соблазительном сне. — Снимут остатки, сличат с наличием талонов — горела твоя Фаня бледным пламенем. И не проси, и не уговаривай, Степан Степанович.
Шуруя рычагами драглайна, Стёпка Шамов клял приисковое начальство, материл безвинного своего помощника и согнал с палубы кочегара, затеявшего насмешить машиниста какой-то дурацкой лагерной байкой.
Вечером-то он, конечно, раздобудет золотишка на поллитру. У того же Петьки Дейнеки займёт. Во житье паразиту! Вольный старатель объявился! Но фартовый мужик, фартовый! Шамов точно знает, что Дейнека сплавлял золотишко на Барачный, на старательский прииск, и имел с того боны. А за боны в тамошнем магазине тебе хоть чёрта лысого завернут в бумажку и перевяжут розовой ленточкой. Было бы нормальное воскресенье — сам бы пошел побаловаться лоточком на одном из приисковых ручьёв. Обучился этому делу ещё когда в зоне срок домолачивал и у вольного промывальщика на подхвате был. Хитро ли, если подфартит, полста граммов на бутылку намыть! Как два пальца в бане обос...
Шамов сплюнул от безысходности своего положения и похмельной сухости во рту. И плевок-то получился сухой и дребезжащий. До того пересохло всё в нутрях после вчерашней пьянки на последние денежки, что оттаранила благоверная супруга приисковым барыгам. Рубль — грамм, кол бы им в горло. Конец шамовской заначке. Конец шамовским мечтаниям о голубом домике на окраине шахтёрского посёлка. Зинка-лярва, что ни день, бутылку тащит. А друг ситный, Ваня Галечкин, будто в утешение советы подаёт и сочувствие выражает. Шамову это сочувствие — нож острый. И чтобы доказать барачному люду свою мужскую самостоятельность, вернувшись со смены и мельком глянув в тумбочку, ещё и не умывшись, орёт: Зинк! А ну, ещё за бутылкой!
3.
— В гроб твою мать, паскуды ёрзаные! — лаялся Степан Шамов на нерасторопный свой экипаж. — Опять поворотный круг не смазали, в рот бы вас йодом мазать! И тавотницы не заправили...
— Смазали, — спокойненько возразил помощник. — И заправили.
— А чего это скрипит и щёлкает!
— Это у тебя в башке скрипит и щёлкает, — усмехнулся помощник. — Шёл бы ты, Стёпа, на промприбор да похмелился. Ото ж тебе будет и смазка, и заправка.
— Ну да. Приготовили там Шамову похмелку. Пожалуй-те, Степан Степанович! Мы тут для вашей чести шампанского приготовили и огурцы на закуску...
— Шампанского нету. И огурцов нету. А спиртяшку наливают. И балык кетовый на зажор. Ей-бо, Стёпа, чего ты на меня вызверился, как «мусор» на зека? Там же конторские работают. Вся конторская хевра. Пески вручную на бункер катают. Для них и буфетик на прибор вывезли. Десять тачек откатил — сто грамм тебе чистого спирта. Магазинщица и бутерброды даёт. Даром, Стёпа! Стограммовый коммунизм на прииске объявлен. Пей — не хочу! Иди, иди, Стёпа. Может, и пофартит тебе, плеснёт магазинщица сто граммушек. А я пошурую. Дуй до горы, Стёпа! Бога нет!
4.
Соврал чумазый. Есть Бог. Услышал тайные шамовские моления, послал ему тачку, кайло и совковую лопату в карьере полигона, откуда конторские катали пески на бункер грохочущего скруббера.
С минуту присматривался Шамов к бестолочи конторской, к замедленным, как во сне, неуверенным движениям мужиков и баб, всех сплошь в лыжных костюмах, будто на прогулку засранцы и засранки вышли.
Долговязый маркшейдер Розгов в жёлтом лыжном костюме работал посноровистей других. Только какая же это работа? Сам кайлит породу, сам грузит, сам тачку катает. Сразу видать, что без опыта.
— Слышь, Розгов, — Степан прихватил его за рукав байковой куртки. — Давай, я за тебя покатаю. А ты только кайли и наваливай. А хошь — наоборот.
— Чего это ты вдруг, — удивился Розинг. — Кантоваться на машине надоело?
— Похмелиться надо, — шепнул ему Шамов. — Вот, как надо! — провёл ребром ладони по горлу.
— Давай, — согласился Розинг. — Вдвоём, конечно, быстрей пойдёт. Погоди, — вдруг спохватился он. — Там же у меня пяток тачек уже отмечено.
— Это сколь же будет?
— Пятьдесят граммов.
— Мало, — подумав, решил Степан. — Слону дробина. Грамм сто бы.
— Тогда, давай, катай...
Первую пару-тройку тачек откатил на бункер с мучительной болью в суставах и дрожью в коленях.
— До десятка бы дотянуть, до десятка, — говорил он себе злым шепотом, пробегая с тачкой по узким, в одну доску, стланям.
— Десять у вас, Стёпа, — сказал ему учётчик, проставляя против фамилии Розинга десятую палочку. — До поллитра добивать будете иль на сто граммов талончик выдать?
— Давай талон, — потребовал Шамов и принял белый клочок бумаги в дрожащие руки.
И-эх! как пошла работа после полстакана неразведённого?
Проглотил и только минуту постоял в задумчивости, прислушиваясь к своему нутру, будто глазом следя за тем, как проваливается спирт в желудок, как поднимается с кровью в сердце и мозг, тормоша по дороге снулые клетки, наливая силой дрожащие мускулы. Фаня плеснула-таки лишние полста грамм.
— Давай, Розгов, давай! — покрикивал он на затеявшего перекур Розинга. — Курить дома будешь. Родина-мать ждёт от тебя трудового подвига. Не обманем мать родную! Оберегись! — орал он на встречных конторских, проносясь с пустой громыхающей тачкой по плящущим стланям.
Конторские охотно уступали ему дорогу, втайне дивясь трудовому Степкину энтузиазму.
Сто к ста — теперь и закурить можно. Шамов перевернул тачку, сел на её скошенное днище. Неудобно, но не простужать же задницу на мёрзлой подошве забоя. Взорванная с утра порода только сверху слегка осклизла под августовским нежарким солнцем, в глубине пепельно-голубоватых глыб — та же вечная мерзлота, что и миллион лет до этого дня.
— Слышь, Розгов...
— Розинг моя фамилия...
— Ну, Розинг... Чего я у тебя хотел спросить? А, ну ладно. А ты что ж — из немцев будешь или из евреев?
— Ну как тебе сказать? У отца в предках и немцы, и датчане были. Может, слыхал, был такой, при Петре Первом, мореход — Беринг? Ну так вот мои отцовские предки вместе с Берингом при Петре в русскую службу вышли.
— Беринг — это который пролив Беринга?
— Да.
— А твои предки чего понаоткрывали? — усмехнулся Шамов.
— А мои на русском флоте от времён Петра служат.
— Потомственный, значит. А мои твоим крепостными служили. До революции, — уточнил Шамов. — А в революцию Врангелям и Розингам по мозгам дали.
— Ну, если на то пошло, то мой отец с первых дней революции на сторону красных перешёл. И контр-адмиралом стал на советском флоте.
— Так ты — адмиральский сынок, выходит?
— Выходит, — усмехнулся Розинг, протянул Шамову блокнотик курительной бумаги и алюминиевый портсигар-самоделку. — Кури...
Шамов вырвал из блокнотика листок, насыпал в него махорки, свернул аккуратно, лизнул закраину самокрутки, прикурил от поднесённой зажигалки. С любопытством повертел её в пальцах.
— Красивая штуковина. С материка?
— Да.
— И бумага курительная с материка. Во, как у вас, у интеллигентов. Посылочки друг другу шлёте. Красивыми штучками друг друга ублажаете. А Шамову хрен кто посылку с материка пришлёт. Шамову и старая газетка на самокрутку сойдёт. Клок — на подтирку, клок — на самокрутку... Ты вот скажи, Розгов, почему это — если мужицкий сын, то и подохнет мужиком, а если интелиген вшивый, как ты, то ему Богом положено до смерти в тепле и чистоте штаны протирать? Ну, до революции, понятно мне, эксплуатация была. Революция белую кость с черной сравняла. Нужна была революция, во, как нужна. Перед Богом все люди равны. Божью справедливость Ленин на человеческий язык перевёл. Ну, а теперь что? Вон, Лобода наш...
— Не в ту сторону гнёшь, Степа. Лобода как раз из рабочего класса. Он же здесь на прииске в тридцать четвёртом плотником работал...
— Знаю. Слыхал. Так вот, чего он себя сейчас барином ведёт, а кругом одни крепостные? Фон-барон Лобода! Слышь, Розгов, мне ребята рассказывали: у главного маркшейдера управления, в Центральном который, за столом холуй в белых перчатках прислуживает. А? Выходит, нет равенства в людях ни при какой власти. А чтоб точнее сказать, и не хочем мы этого равенства. Для всех — хочем, а для себя — нет. Чтоб все были равными, а я малость над ними.
— Ты всегда после стакана в философию ударяешься?
— А што? Тебе можно, а мне нет? Рылом не вышел? Раз ты мазутное племя, то дергай за рычаги и сопи себе в тряпочку?
— Слушай, Шамов, я к тебе в собеседники не набивался. Давай, ищи себе другого напарника.
Шамов в душе против Розинга ничего не имел. Парень как парень. Приисковому «мусору», говорят, скулу своротил. Но было обидно, что все они — неумелые и нарядные — весело делают непривычную работу, величают друг друга по имени-отчеству и ни тебе матерка, ни слова, в сердцах сказанного.
— Ты, хрен собачачьий, не заносись, а то я тебе быстро рога обломаю.
Шамов сгрёб Розинга за грудки и притянул к себе — лицом в лицо. Он выпятил челюсть и даже зубами скрипнул, чтобы пострашнее показаться. Для того и на блатном жаргоне заговорил, и задышал тяжело и часто.
— Век свободы не видеть — изуродую, как Бог черепаху, вша интелигенская!
Шамов широко размахнулся и сплеча врезал Розингу в ухо. И тут же рухнул наземь, сбитый с ног коротким и резким ударом, от пояса снизу, — в челюсть. Упал на мерзлоту и скрючился, подобрав под себя колени, чтобы защитить подбрюшье и подвздох от крушащих ударов носком сапога. Так били его однажды блатные в зоне за то, что попытался стащить притушенный окурок, припрятанный хозяином в изголовье. Ведь знал, что бить будут, а — не стерпел. Представил себе сладостную щемящую боль в груди от первого вздоха и лёгкое, приятное, как во сне, головокружение и — не стерпел. А потом крючил ноги к подбородку, чтобы хоть подвздох оберечь от страшных ударов.
Розинг то ли замешкался, то ли ждал чего-то, дурак, но Шамов успел вскочить на ноги и снова сплеча завёз ему в ухо. И снова полетел на мерзлоту, сбитый коротким ударом в челюсть. Увидел, что к ним бегут люди от бункера — разнимать. Это какое же — разнимать, если они ещё и не дрались толком?
Неловко и медленно поднялся с мерзлоты. На лице — покой и задумчивость. Будто впрок ему пошли два резких, видать, где-то хорошо заученных удара. Стал отряхивать мёрзлое крошево с коленей. Розинг усмехнулся и наклонился за лопатой. Вот тут и прыгнул ему на спину Стёпка Шамов. Прыгнул и вцепился зубами в затылок под длинными волосьями пшеничного отлива.
Зубы у Шамова крепкие. Не то, что у цинготных дохликов, глотающих пайку пополам с вонью и гноем из кровоточащих дёсен. Шамов уже и забыть успел, когда последний раз цинжатил. Грыз и грыз проклятый, ненавистный до желания пробить его кайлом, затылок. Содрогался от скрипа черепа под зубами, от вкуса чужой крови на губах и языке.
Господи! Назад бы вернуться к мирной беседе о всяком таком, о Фаниной охоте на приисковое мужичье, о следствии и суде над плановиком с первого участка, у которого приисковый «мусор» двадцать семь граммов золота отнял. Шамов уже и не помнит, чего это у них кулаки засвербели, и за что его Розгов, ударами под бороду, дважды наземь бросал. Слезь с него — он и в третий раз бросит. Шамов даже обрадовался, когда набежавшие от прибора люди стащили его со спины одуревшего от непонятности происходящего и боли долговязого маркшейдера. Долговязый наклонился вперед и кружил, и кружил на одном месте, пытаясь стряхнуть с себя клещом вцепившегося Степку. Теперь вот стоит и лапает ладонью мокрый от крови затылок, с ужасом Глядя на Озверевшего напарника.
Шамов порывался снова дорваться до противника, крепко взять его за интелигенские грудки, постращать, придыхая и двигая желваками, несусветным колымским матом. Для вида порывался. Для приличия и урока на будущее. Маркшейдер отпихивал его и заполошным голосом просил:
— Уберите его от меня! Он меня укусил! Укусил, понимаете?!
А пусть знает, дешёвка, что колымских мужиков безвредно трогать нельзя. Это тебе не на сцене по правилам кулаками размахивать! По-нашему, кто сверху — тот и прав...
Шамов не оглядываясь побрёл к экскаватору. Часто останавливался, сплёвывал наземь сладкую горечь. Во рту было противно. Ох, до чего же противно было во рту. То ли своя кровь в нём запеклась, то ли в смеси с маркшейдеровой...
5.
— Похмелился? — спросил помощник, уступая Шамову место в железном кресле за рычагами.
Шамов поёрзал задом по старой замазученной телогрейке, тяжело вздохнул и включил лебёдку. Под грохот редуктора, так, что никто не расслышал его слова, сказал, уцепившись глазами за летящий над забоем ковш:
— Похмелился.
И заорал на помощнинка и кочегара:
— Крутись, давай! Хрен вы здесь без меня наковыряли... В обеденный перерыв, присмотревшись к лицу машиниста, помощник спросил нерешительно:
— Что это тебе, вроде, скулу перекосило? Отмудохал кто, что ли?
— С Розговым, с маркшейдером, парой слов перебросился, — потрогал себя за набухшую скулу Шамов. — Умеет бить, гадская рожа!
— Это который Розгов? Долговязый, что ли? Немец?
— Какой тебе, к хрену, немец! — рассердился Шамов.
— Фамилия у него старинная, от Петра Первого. Ну, посчитай, сколь лет они в России? Да прикинь, когда твой дед по-русски матюкаться научился?
— А он и сейчас по-чувашски матерится.
— Пальшой корот — Чебоксары — на один фонарь меньше Москва, — поддразнил помощника кочегар. — Слышь, Степаныч, ты мне тогда байку не дал досказать. И не байка это — чистая правда. При мне было. Я тогда у Зубова на электрическом слесарил. Прислали нам на полигон нового горного мастера. Из этих самых вот, из интелигенов. А ни в зуб ногой в нашем деле. Экскаватор только в кино видел. Зубова сам знаешь — любит подначить. В первый же день с утра посылает горного мастера в экскаваторный парк. Прибегает к начальнику запыхавшись. Зубов, говорит, срочно просит надфиль прислать — зубья у ковша точить...
И все рассмеялись, довольные посрамлением интеллигента, собравшегося крохотным бархатным напильничком точить огромные, кованые зубья экскаваторного ковша.
Помощник припомнил, к случаю, как на первом участке нормировщик, не глядя, подмахнул наряд на трамбовку воздуха в шахтный уклон и трелёвку пьяного гормастера.
— А чучмека помнишь, замерщиком у нас работал? Ему говорят: звони в мастерскую, закажи болт на редуктор. Звонит. Какой болт, у него спрашивают? Размеры? А он развел ладони и говорит в телефон: вот такой!
И снова посмеялись над нелепыми поступками мастеров-скороучек.
Скучно было обедать без чифиря, но и на чай наложил запрет жлоб гадский, начальник прииска. И чаёк магазинщица по этим самым ёрзаным талонам продаёт. Отводили душу крутым кипятком без ни хрена, из закопчённой — чифирной — банки.
— Слышь, Степаныч, а что было бы, если б тогда ковш над магазином уронил?
— Я? Уронил?
Возмущение и презрение были в голосе Степана Степановича Шамова. Он аккуратно поставил кружку на кожух редуктора, надел рукавицы, похлопал по рычагу подъёмной лебедки:
— А ну, тезка, тащи доску!
Он с отеческой укоризной смотрел на кочегара, посмевшего задать такой дикий, обидный для мастера вопрос.
— Счас мы ему, зелёному, покажем, что почём на золотых приисках...
Степкин помощник, поднаторевший в постановке эффектного спектакля, тут же достал из-за котла кусок широкой доски, выхватил из инструментального ящика шестидюймовый гвоздь и быстренько свинтился на подошву забоя. Выбрал место поровнее, положил доску, поставил на неё гвоздь и слегка ударил по шляпке ладонью. Гвоздь остался стоять, а помощник отбежал в сторону. Шамов потянул на себя рычаг, и полуторакубовый ковш пушинкой взлетел в небо. Замер на мгновение у головного ролика, и стремительно рухнул вниз. Кочегар ехидно следит за «туфтой», которую разыгрывали перед ним и двумя «нижниками» два старых колымских волка. Ковш рухнул вниз и в десятке сантиметров от шляпки гвоздя остановился, покачиваясь на тросе. Незаметными, миллиметровыми движениями тормозной педали Шамов отпускал подъёмный трос с барабана лебедки. Двумя точными, мгновенными касаниями огромного ковша Шамов вбил гвоздь в доску. Доска тут же пошла по рукам. Придирчивые свидетели экзамена на мастерство не нашли на ней и малой царапины.
— Это ж как нужно лебедку чувствовать! — слегка пришептывая и сюсюкая, восхищался шамовский тезка и помощник. — Это ж цирк! Сукой буду — цирк!
— А на первом участке машинист ковшом карманные часы закрывал, — уязвил заносчивого машиниста кочегар.
— Закрывал, — подтвердил Шамов. — Витька Лузгин на спор закрывал. С горняшкой одним поспорил. Потом он этому горняшке литр спирта поставил и новые часы купил. Ладно, кончай баер! Хоть и воскресник, а кубы с меня спросят.
— Стёп, стой. Погодь секунду. Ты это сам или выучился у кого?
— Выучился. В зеках мы тогда еще были. Бо-ольшой мастер к нам с Днепрогэса попал. Сейчас таких и нету. Борин Михаил Михайлович, земля ему пухом...
— Помер?
— На Колыме не помирают. Либо загибаются, либо... — Шамов на пару секунд примолк, подтаскивая ковшом негабаритную глыбу поближе к нижникам, чтоб раскайлили её на глыбы помельче. — Под трактор попал мой незабвенный учитель, — сказал он с неведомо у кого перенятым пафосом.
Но никто и не улыбнулся даже, хотя и непривычным было это слово в речах матерщинника Шамова.
— Задавило? — участливо спросил тёзка.
— Мудак! — поставил диагноз тупости своего помощника Шамов. — Ты про Гаранина слыхал чего-нибудь?
— Не «ну», а слыхал чи нет?
— Это который японский шпион был?
— Хрен его знает, чей он шпион. Начальником колымских лагерей был. В тридцать седьмом, кажется, лично к нам в зону прибыл. Выстроили нас, значит, шеренгами. А он идет вдоль рядов и каждому в душу дулом револьвера тычет. Ткнёт тебя в грудь, а ты ему в ответ — зек такой-то. И статью, и срок называешь. Ну, это вы знаете. А он ещё спрашивает, как работаешь? Не нас спрашивает — начальство лагерное, которое рядом с ним на цырлах кандёхает. Начальство — бумажку к глазам — о проценте выполнения докладывает. У кого меньше ста, машет в сторону своей пукалкой — отведите. Отводят их в сторонку.
Ну, это-то понятно. Непонятное с Михал Михалыча началось. Доложился он как следует: срок, статья. Начальство глянуло в бумажку, говорит: за двести процентов выполняет. Михал Михалыч машинистом на самых первых паровых экскаваторах здешних работал. Про «Марионы» слышал? Ни хрена вы все не слышали! Ну, а я в то время у него в помощниках ходил. Сначала нижником был, по наряду лагерному. Потом приглянулся ему чем-то. Уговорил начальство, чтоб кочегаром меня к нему поставили. Так при нём и помощником стал. Ну, так вот, доложило начальство, о проценте, а Гаранин дулом в сторону повёл. Отвести его, значит, в кучу к малосилкам. Он их саботажниками обозвал.
А тем временем мимо нас два трактора в распадок протащилось. Че-Тэ-Зэ. Гусеничные. Завернули за бугорок и моторы приглушили.
Ну, а Гаранин вдоль рядов наших идёт. И начальство рядом на полусогнутых... Кто-то в рядах в пререкание с ним вступил. Я не разглядел, кто. Так он ему тут же, — пулю в живот. И пошло, и поехало. Через одного, своей рукой, пулять начал. Главное, что не понять — кого и за что. Плохо работает — в ту кучу посылает. Хорошо — в ту же самую. Что работяг, что блатных — ему без различия.
А один урка его на это самое послал. Так он засмеялся и мимо прошёл. А потом велел урку на три дня от забоя освободить. Пойми, кто хочет! А мы ни хрена не понимали. От непонятности страшно всем стало. По себе сужу. Стою, дыхание притаил, жду своей очереди. А он на меня — ноль внимания. Будто пустое место ему доложило статью и срок. Прошёл мимо, и соседа моего, татарина чебаркульского, Сашу Галиулина — пулей в живот. Саша малость замешкался с рапортом и губами зашевелил, будто в харю ему собрался плюнуть. Не успел. Опередил его Гаранин пулей.
В общем, собралось в той куче саботажников человек поболе сотни, наверное. Прокричали им команду разобраться по пять и увели в распадок по тракторным следам. А минут через двадцать заревели за сопкой в распадке трактора. На максимальных оборотах. Ну, мы ж не глухие. Слышим сквозь тракторный грохот и как пулеметы стрекочут, и как люди на разные голоса кричат. Это ж тебе не один человек с жизнью прощается — поболе ста!
После этого дня трактора из распадка не убирали. Чего это на лагерное начальство накатило, не понять нам. Но только чуть ли не через день стали гонять колонны зеков под те трактора...
Вот так и сгинул мой незабвенный учитель Михал Михалыч Борин, земля ему пухом.
— Так зачем трактора, если всё одно слыхать и пулеметы, и крики? — кочегар усмехнулся криво и плечами пожал, дивясь людскому неразумию.
— А вот как раз затем и трактора, чтобы не разобрать, о чём кричат под ними. Они ж, наверно, не «да здравствует Сталин» кричали, а совсем наоборот: кол ему в горло, скотине усатой! — высказался шамовский помощник.
— А ты попридержи язык на всякий случай, — посоветовал ему Шамов.
— Стукачей среди нас нету.
— Нету. Но в тридцать седьмом я тожеть среди своих и шепотком байку про Сталина рассказал. И стукачей среди нас тожеть не было. Бережёного бог бережёт — сказала монашка и надела гандон на стеариновую свечку. Вот так-то.
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 35
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 34
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 33
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 32
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 31
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 30
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 29
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 27
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 27
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 26
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 24
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 23
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 22
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 21
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 20
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 19
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 18
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 17
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 16
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 2, глава 15