Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 7
ГЛАВА 7
1.
Шёл третий месяц промывочного сезона. С первой водой, где-то поближе к серёдке июня, начали крутиться скрубберы — огромные металлические бочки установок для отделения золота от легковесной осадочной породы. Бульдозеры, озверело рыча и завывая, толкали к ним золотоносные пески из шахтных терриконов или сдирали грунт, слой за слоем, с открытых полигонов. Приисковое начальство боялось потерять хоть один пригодный для промывки золота день. Да никто и не дозволил 6ы потерять этот самый день. План добычи висел над людьми и подстёгивал природу. Июньское солнце ещё не успевало по-доброму прогреть землю, а бульдозеры уже скребли её, довольствуясь подчас и сантиметровым слоем. В ручьях ещё не было воды, а люди уже подступались к шахтным отвалам и вручную мыли золотишко в квадратных, из листового железа сваренных зумпфах. Под зумпфами трещали костры, и тепло их медленно превращало снежные глыбы в талую воду.
За месяц работы на полигоне, по двадцать два часа в сутки воюя с вечной мерзлотой, новенький бульдозер превращался в старую, ежечасно ремонтируемую развалину. Руки старателей, полоскавшихся в талой воде, крючило ревматизмом, и боль в суставах отдавала аж в самое сердце. Не было пощады ни людям, ни машинам. Страна требовала золото. Стране нужно было рассчитаться с заокеанским союзником в минувшей войне за танки, самолёты и свиную тушёнку концернов Ар-мора и Свифта.
Иван Егорович Галечкин, шуруя рычагами, отрабатывал треть своего долга начальнику прииска. Вкалывать две смены подряд для него было не впервой. Дело привычное. Только сильно клонило в сон, и мысли в голову лезли совсем не радужные, как положено молодожёну, а всё больше мрачного сюжета.
Деньги таяли, будто их чёрт глотал. Это ж надо — кажный день гулянка, кажный день бутылка, а то и две, ежели Зинка в раж войдёт. А бутылка у барыг по пятьсот рубликов идёт. Пятьсот да пятьсот — тысяча. Тысяча к тысяче, — тощает Иванова книжка, как колхозная корова в бескормицу.
Ну, ладно, погуляли на радостях, и будет. Пора бы и уняться. Так друзья-приятели уняться не дают. Вот, кажись, всё: взялась Зинка за ум, серьёзные разговоры заводит о дальнейшем правильном житье. Иван её в такие дни и грязью не попрекает, что развела в ихнему углу за двумя одеялами. Так нет же — черт гостей наносит, своего же брата-бульдозериста или шахтёра с подземки. Народ богатый! Такому тысячу выбросить, что Галечкину — тьфу! И ходить далеко не надо. Крякнул у одеяла, отгораживающего семейное гнездо от назойливых взглядов, и пригласил супружескую пару за уже накрытый стол — вот и весь гостевой ритуал.
Мужикам лестно посидеть за одним столом с пышной красючкой женского пола. Так ведь сегодня один пригласил, завтра — другой. А Галечкину эта каждодневная пьянка в печёнках сидит. Вот ей-же Богу — в печёнках. Иван Егорович уж не раз жаловался Зинаиде на боли в левом подребёрье. А потом и в правом. А в последние дни тупая боль, как поясом охватывает всё тулово.
А Зинке хучь бы хны. С утра похмелится с мужиками и валяется, стерва, день-деньской на неубранной кровати. А к вечеру — готова. Насербалась, дура. И только хохочет в ответ на укорные Ивановы речи. Шалава и есть шалава. Такое ей имя дадено обитателями барака и всем приисковым населением, наслышанном о Зинкиных художествах. И каждый день так. Ну как есть каждый день воюет Иван Егорович с постылой бабой. А постылой ли? Да нет, еще не опостылела Ивану Егоровичу смешливая Зинка. Иной раз и приласкать её хочется, и побаловать чем-нибудь сладеньким, магазинным. Это когда на Зинку накатывает стих и она, чисто прибрав в семейном углу, сама приберётся, пригладится, припомадится. Только зачем она этой помадой рот себе до ушей малюет и губы делает такие, как у негра в старой книжке о знаменитом русском путешественнике со странной двойной фамилией. Макуха-Маклай, что ли? Иван Егорович, бывало, листал эту книжку, выскоблив полы и вытерев пыль во всех закутках культурно-воспитательной части. Редко перепадал такой кант, но — бывало. Ивану Егоровичу эта книжка полюбилась за картинки. Море. Шалаши. Дикари с копьями. Сплошь все негры. И сам этот Макуха на негра там похож.
Ну что с ней делать с заразой, с Зинкой? Отлупить, что ли? «Отлуплю» — твёрдо решил Иван Егорович, резко потянул на себя рычаг фрикциона, устанавливая бульдозер параллельно старому следу. Дёрнул в сторону рычаг лебёдки, бросил отвал на мерзлоту. Упёрся ножом в каменюку, с каждым проходом всё больше выступавшую над подошвой. Если по-хорошему, то эту каменюку подорвать бы надо. А взрывник придет в конце смены. Злобясь на Зинку, на себя, на взрывника, рванул акселератор. Дизель взревел и выстрелил в серое небо чередой чёрных колец. Гусеницы со скрежетом рыли под собой траншеи в мерзлоте. Чиркая по камню, сталь отвала высекала из него короткие и на дневном свету видные искры. Ещё прибавил оборотов, до упора потянув на себя акселератор. Мотор закашлялся одышливо и стал глохнуть.
Иван Егорович сбросил газ, подогнал бульдозер к валуну с другой стороны. Толчок на максимальных оборотах. Ещё толчок... Гусеница сухо крякнула, побежала вперед и расстелилась перед бульдозером, поблёскивая вконец истертой беговой дорожкой.
— Так и знал! — горный мастер Воронин в досаде сплюнул и обматерился.— Так и знал, что ты до аварии довоюешься. Было б тебе окопать валун со всех сторон, он бы сам вывалился. И всех делов...
— Точно,— согласился Иван Егорович.— Вывалился бы... через полсмены. А кубы мне кто, Трумэн напишет?
Выбрался из кабины, ступил разбитым, чёрным от масла и солярки валенком на гусеницу, тяжело спрыгнул на мерзлоту. Обошёл машину, стал над порванным звеном, прикидывая, с какой стороны к нему сподручнее с выколоткой добраться? От будки на борту карьера к ним уже бежал Иванов слесарь Лешка-бацильный из краткосрочных зеков.
— Порвался? — тревожно спросил он машиниста.
— Не! — рыкнул на него Галечкин.— На перекур стал. Вот счас помахаешь шутильником и догадаешься, чего стали.
«Шутильник» — двадцатикилограммовую кувалду — извлекли из кабины. Сменяя друг друга, били кувалдой по выколотке, вышибая пальцы порванного звена. Галечкин бил не часто, но истово, громко хекая и сплевывая на мерзлоту после каждого удара. Худенький, тощенький Лешка, за что и был прозван бацильным, суетился, частил и люто матерился, кляня гусеницу, Колыму и «Усатого чёрта», все это придумавшего. Андрей, стесняясь своей неумелости, вначале часто бил мимо выколотки, но постепенно приспособился и с удовольствием наблюдал за тем, как под его ударами медленно, по четверти миллиметра, упрямый палец выползает из своего гнезда. Через полтора часа, потные, измотанные, они соединили гусеницу, и Галечкин полез в карман за кисетом.
— Домашний! — похвалился он, отсыпая каждому по щёпоти самосада.— Гришке-армянину с материка прислали, так моя стерва поперёд всех об этом пронюхала. Грамм — рубль. Такая ему цена. Ну, как спирту всё равно.
— Ты, вот что,— сказал Галечкину горный мастер.—Ты кончай вокруг бункера елозить. Из дальних углов тоже кому-то грунт таскать надо.
— Вот кому надо, тот пусть и таскает,— спокойно, но со злой искрой в глазу ответил мастеру Галечкин.
— Мне геолог говорил, что к краю полигона порода вроде бы побогаче. А вокруг бункера — пустышка. Меньше грамма на кубометр.
— А я не жадный,— ухмыльнулся Галечкин.— Мне и этого хватит. Мне — чтоб кубов побольше перелопатить, а там — хоть трава не расти. Вот с каменюкой этой провожусь сколько-то, да с гусеницей, считай, два часа убили — ты мне кубы компенсируешь?
— Дедушка Трумэн компенсирует,—усмешливо бросил Лешка-бацильный.
— Чего это вы через слово Трумэна поминаете?—спросил Андрей Воронин.
— А они ж там в лагере ждут, что дедушка Трумэн не сегодня-завтра нашему Усатому войну объявит и кишки из него тут же выпустит. Хиросиму то есть ему устроит,— спокойно пояснил Галечкин.
— Выходит, родине своей беды желаете?
— Родина родиной и останется, только без опричнины и Малюты Скуратова в пенсне, — дерзко глянул на дурачка-вольняшку Алёшка-бацильный.
— Чувствуется, что на пропаганде ты руку набил. Что-нибудь вокруг пятьдесят восьмой, а? — иронически вопросил Воронин.
— Точно! — согласился бацильный. — Антисоветская пропаганда, участие в заговоре и призыв к массовому террору. В совокупности — двадцать пять, пять и пять.
Андрею была знакома эта распространенная на Колыме формула: двадцать пять лет заключения, пять лет поражения в правах и пять — невыезда в центральные районы страны.
— А там ты кем был? — Андрей кивнул в сторону уходящего на запад солнца.
— А там, с вашего позволения, я преподавал историю в Высшем техническом училище имени Баумана. Кандидат исторических наук Рубцовский к вашим услугам!
Бацильный, кривляясь, изогнулся в театральном поклоне.
— И за что же вас...— невольно перешёл на вежливое «вы» Андрей.
— Какая-то сука донесла куда следует, что я не согласен с трактовкой образов Ивана Грозного и Петра Великого современной отечественной литературой и кино. Будто бы я говорил, что государственный террор, введенный обоими этими реформаторами, отбросил Россию на грань дикости и варварства, будто не было никогда крещения Руси и первопечатники не понесли ещё в народ разумное, доброе, вечное...
— А вы не...
— Говорил, — усмехнулся Бацильный. — И про это говорил, и про то, что история повторяется. Только на этот раз, вопреки Марксу, не как фарс, а как глубочайшая народная трагедия.
— Значит, поделом?
— Поделом, если признать преступлением собственный взгляд на историю.
Бацильный, распалясь, покраснел и повысил голос, надвигаясь на Воронина тщедушной грудью.
— Кончай базлать! — прикрикнул на него Иван Егорович.
— Готовь лучше тавотницу к пересмене. Опять, наверное, не заправил, а? Интелигенты дохлые? Кандидаты в гроб, чтоб вас... О, геологи пришли. Сейчас чего-нибудь новенькое выдадут.
2.
Участковый геолог и рабочий опробовалыцик били копуши в разных концах полигона, брали из этих неглубоких ямок пробы грунта, относили их в деревянных лотках, похожих на домашние корытца, в каких хозяйки рубят зелень, к ручью и, прополаскивая в прозрачной проточной воде, спускали в ручей миллионолетнюю грязь и крупинки пирита. На рубчатом донце лотка оставались золотые чешуйки, а то и крупинки и даже мелкие самородочки, если повезёт.
Геолог и опробовальщик ушли, завернув в бумажные пакетики подсушенные на маленьком костре пробы. Уже уходя, опробовалыцик кивком подозвал Ивана Егоровича и шепнул ему в ухо что-то такое, отчего Иван Егорович насторожённо оглянулся и часто закивал головой.
— Непонятно, как вас с таким сроком в слесаря определили?
— Добился пересмотра. Друзья добились. Начальство институтское посодействовало. Редкий случай — пересмотрели дело. Пока решение дошло сюда, я уже успел лагерный срок схлопотать. Вот, домолачиваю пятерик.
— И за какие грехи?
— Пассивный гомосексуализм,— с вызовом, вроде бы даже бравируя своим падением на дно социальной ямы, ответил Рубцовский.
В лагерной иерархии пассивные гомосексуалисты стояли на самом последнем месте. Ниже было отведено место разве что стукачам и сексотам.
Галечкин, хотя и невнимательно прислушивался к их разговору, занятый своими мыслями, не мог упустить случая подколоть «вшивого интеллигента».
— Да какой он там гомулист! Самый обыкновенный лагерный пидарас. Блондиночка! — и довольно загоготал нарочито жеребячьим голосом.
Андрея разбирало любопытство. Впервые сталкивался он с педерастом, не отрицающим своего, Библией проклятого грехопадения. Насколько он помнил себя и свое армейское окружение, этим словом выражалось предельное презрение к отступникам от строгого мужского кодекса. В кругу подростков, в солдатском кругу так называли предателей и доносчиков, скупердяев и лихоимцев.
— А что вас заставило... — Андрей не закончил фразы. Да это и не нужно было. Рубцовский понял, о чём его хотели спросить. И ответил так же дерзко и зло:
— Вы, наверное, заметили, юноша, что жизнь подчиняется определенным законам. Ну, к примеру, сильный навязывает свою волю слабому. В лагере этот закон ничем не прикрыт. Лагерь пренебрегает казуистикой и называет вещи своими именами. Если ты блатной, то тебе все дозволено. А если ты «чёрт», доходяга, то и соси морковку. И помалкивай, если жить хочешь. А я очень хотел выжить. И выжил, как видите.
— Но ведь таких, как вы, в зоне большинство...
— Подавляющее.
— Почему же вы...
— Не противодействуете? Не восстаёте? Это правильно, нас большинство. Блатных — и десятой доли не наберётся. Но блатные организованы. У них и на воле, и в зоне действует закон взаимной выручки и поддержки. А у нас...
— А у вас каждый за свою шкуру трясётся,— встрял в разговор Галечкин.
— А у нас каждый за свою шкуру трясётся,— повторил его слова Рубцовский. — И блатные это знают и умело используют биологический эгоизм в своих интересах. Блатной мир, в общем, далеко не глуп. Умеют бросить подачку одному и тут же натравить на него завистливого соседа. Безотказно действующая во все времена методика. Помните, у римлян: «дивида эт импера».
— Разделяй и властвуй?
— Именно. Ну а я, как говорят в зоне, под каток попал. Каток и прошелся по мне. А когда я стал протестовать слабенько — угодил из «придурков» на общие работы. Хорошо, хоть, что нарядчик враждует с бывшим моим благодетелем — послал слесарить на бульдозер, учитывая моё высшее образование и сферу приложения знаний. Чихать ему, что я историк. Важно, что я преподавал в Высшем техническом училище. Он полагает, что там готовят слесарей высокой квалификации...
— Ладно. Хватит сопли пускать! — прервал его Галечкин.
— «Шарманку» приготовил? Подбери болты к отвалу. Ножи менять будем. Канай, давай! Эй, слышь, Бацила, там у меня тормозок в будке. Зинка чего-то сунула на обед. Съешь, давай. У меня после вчерашнего утроба ничего не принимает. Болты смажь да прогони по ним гайки. Да передай своему сменщику-заразе, чтоб не таскал всю ветошь из кабины. Руки вытереть нечем, чтоб вас...
3.
Спустя двадцать минут бульдозер снова стал. Отказала лебедка. Наверное, рассыпался давно уже повизгивающий подшипник. Чертыхаясь и злобствуя на малость замешкавшегося Бацильного, Иван Егорович принялся разбирать лебёдку, моля бога, чтоб не пришлось везти её в ремонтную мастерскую. Везти не пришлось. Но два часа прибавилось к утреннему простою. Ох, чтоб тебя! Ну, не каждый же день по две сотни замолачивать, — уговаривал он кого-то в себе.
— А почему, не кажный? Ежели бы сволота-механик поставил новые гусеницы на капитальном ремонте, то и не рвался бы сегодня. И план был бы. И две сотни. Про подшипник ему ж говорено было сто раз — повизгивает! Потерпит! Поработает! Во, потерпел. Ну, куда ни кинь, везде клин. Зинка, шалава, опять втравила в пьянку. Опять — тысяча из кармана. За неделю столько не заработать, сколь она за день тратит. А вот, хрен вам! Будет сегодня и план, и сверх плана будет.
Собрал лебёдку. Опробовал. Вроде бы всё в порядке. Только до конца смены осталось — всего-ничего.
На борту карьера показался мастер. Иван Егорович призывно замахал ему рукой. Мастер скатился на каблуках по откосу, а за ним, осторожно переступая с глыбы на глыбу, на полигон спустился зек в изодранном бушлате и стёганых штанах, с торчащей на коленях грязной ватой, и конвоир с новеньким автоматом на шее. В левой руке конвоир держал наотлёт, за края, тряпичный кулёк из алого кумача, вроде того, на котором пишут лозунги к Первомаю. По всему видно, что конвоир выбрал дорогу через полигон, сокращая путь от шахты, той самой семнадцатой-бис, на которой минувшей зимой работал Андрей Воронин, до второго лагерного пункта, откуда на шахту гоняли зеков.
Они подошли к бульдозеру. Конвоир попросил закурить. Себе и зеку. Иван Егорович протянул ему книжечку из аккуратно сложенной гармошкой газетной бумаги и резиновый кисет. Зек безучастно посмотрел на эту роскошь, а конвоир положил кумачовый кулек на гусеницу, чтобы свернуть цигарку потолще и подлиннее, раз уж отдал им вольняшка кисет на растерзание.
— Чего это у тебя? — Иван Егорович повёл глазами на кулек кумачовой холстинки.
Конвоир неторопливо, один за другим разбросил в стороны края тряпицы. На алом пламени праздничного кумача аккуратным рядком лежали четыре грязных, с синюшными бледными ногтями, человеческих пальца, заляпанные подсохшей кровью.
Мёртвые пальцы живого ещё человека, стоящего рядом, смотрелись нелепо и страшно. Андрей почувствовал к ним омерзение, как когда-то в детстве к убитой и брошенной кем-то на дорогу, облепленной зелёными мухами мёртвой гадюке.
— Саморуб, — сказал конвоир, будто довольный тем, что ему удалось, в расчет за махорку, позабавить мастера и коротышку бульдозериста.
— Как же это он? — спросил Андрей конвоира, не решаясь спросить об этом увечного и даже робея глянуть ему в лицо. Он только сейчас понял, почему не потянулся жадно к кисету и почему прячет правую руку за отворотом бушлата этот заморыш.
— Не доглядели. Стащил, гад, топор у плотников и оттяпал себе клешню. Я издали приметил, что он примеривается топором к колоде, да не понял, чего это он затеял.
— Я не об этом. Зачем он это сделал?
Андрей решился в упор глянуть зеку в лицо и удивился тому, что болезненная гримаса, то и дело искажавшая землистое, худое и заостренное лицо, явно была разбавлена затаённой радостью и даже издёвкой над всеми этими слабаками и над самим собой. Над тем собой, который долго не решался так быстро и просто решить задачу выживания в кромешном аду, именуемом исправительно-трудовым лагерем.
— Ну как зачем? Сейчас его в следственный изолятор отправят. Потом судить будут. Месяца два и прокантуется.
— Ну а потом?
— А потом в зоне на подсобных работах кантоваться будет. Так и прокантуется до конца нового срока. У него мысля какая? Главное — от шахты отвертеться. В шахте ему точный каюк будет. Или вагонеткой придушит, или от цинги копыта отбросит. На, кури, доходной.
Конвоир сунул в зубы заключённому цигарку, дал ему прикурить от конца своей. В тоне его речей не было и тени осуждения. Скорее в нём сквозило скрытое одобрение сообразительности и отваги ничем не примечательного раньше зека.
— Ну, двигай! — приказал конвоир саморубу, и они ушли: зек с затаённым ожиданием хороших перемен на лице, туго обтянутом жёлтым пергаментом, и благодушный конвоир, довольный тем, что сегодня раньше, чем обычно, вернётся в казарму.
Саморуб и стрелок из вохры, и всё, что с ними происходило, были из другого, параллельного мира. Там жили по своим, часто непонятным законам. Андрей Воронин иногда ловил себя на том, что происходящее в зоне от него так же далеко и так же мало его волнует, как жизнь и деяния насельников амазонских дебрей. Обычно он о них не думал. А когда вспоминал, то не давал себе труда разобраться в причинах, одних бросивших за колючую проволоку, а других, вознесших над ней на площадку сторожевой вышки.
Все зеки, без исключения, утверждали, что сидят ни за что, что каждый из них — жертва облыжного обвинения. Невинных страдальцев было так много, что в это попросту не верилось. Ну, один безвинно пострадавший от злого навета. Ну, второй. А то ведь все как один. Значит, отрицание вины — попросту удобная форма вызвать к себе сочувствие и хоть какое-то, хоть самое малое, послабление.
Воронин был уверен, что абсолютно ни в чем не виновен Асхат Давлетшин. Он верил Асхату, что по неправому доносу осудили его соседа по нарам профессора Покровского. Он допускал, что излишне круто обошлись с доцентом Рубцовским. Но чтобы все как есть заключенные были жертвами судебного произвола — в это он не мог никак поверить.
Проще было с блатными, с бандеровцами. Блатные не то чтобы отпираться, — хвастали своими воровскими подвигами. Бандеровцы не скрывали лютой ненависти к «красноголовым», к «Усатому» и «москалям», подмявшим под себя всё, что было дорого сердцу щирого сторонника самостийности.
Воронина коробило при виде круглой морды Митьки Бурлакова, одного из водителей керченских «душегубок». «А що? — говорил Митька в ответ на вопросы любопытствующих: как это он мог на такое пойти? — Прикажуть, так я и вас душить буду».
Он удивлялся тому, что тихий, безотказный, исполнительный Федор Крупеня служил карателем в немецкой зондеркоманде и своими руками отправил на тот свет тридцать семь человек. Трое из них были его односельчанами.
«Я люблю сполнять обязанности чисто, — сказал он Андрею, удивлённому явным несоответствием образа палача, каким он представлялся раньше, этой тихой, флегматичной, всегда о чём-то размышляющей роже. Да какая там рожа? Обыкновенное, худощавое, с лагерным серым налетом лицо. Не сказали б ему, за что огрёб Федор Крупеня максимальный срок, он бы его в пример хорошего поведения и сознательного отношения к порученному делу ставил.
— По мне, хто хозяин — тот и барин, — объяснял Крупеня.
— Ось вы приказываете мне чисто робить у забою, я так и роблю. И нимцы приказывали, чтоб я чисто робив. А наше дило — сполнять. Откажись я на нимцев работать, они бы меня — к стенке. И вы бы меня — к стенке, ежели бы я отказался на вас работать. А так — и от немцев мне была благодарность, и от вас малость перепадает. Вот вы ж сами, гражданин начальник, за меня просили, чтоб расконвоировали меня и слесарем к себе взяли. Чи подвел вас Фёдор Крупеня хуч раз? Не. И не подвэдэ. И вы мени вэретэ. Ай не так?
Это действительно было так. На Крупеню можно было положиться. Всё, что он делал, делалось истово, с проникновением в смысл порученного, со старанием выдать вещь из ремонта работоспособную, надёжную, даже красивую.
Андрей внутренне содрогался, представив себе, что вот так же истово, надёжно и красиво выполнял каратель Крупеня всё, что поручало ему начальство зондеркоманды. Что это было так, свидетельствовало звание Крупеня.
— Образование у меня малое, можно сказать — начальное, а они мне оберлёйтнанта дали, — сказал однажды, во время перекура, вроде бы даже слегка похваляясь этим, Фёдор Крупеня. — Герр оберлёйтнант! Во как они ко мне обращались. Один раз ихний штандартенфюрер мне вот эту самую руку пожал. Полковник, по-вашему если...
И опять покоробило Андрея Воронина и заставило содрогнуться душой откровение карателя. Это в какой же подлости должен был отличиться исполнительный Фёдор Крупеня, чтоб ему штандартенфюрер лично руку пожал!
— Перестрелять бы вас всех, гадов, без суда и следствия! — сказал однажды Крупене Андрей Воронин, прервав неторопливую беседу заключённых, дожидавшихся начала смены у шахтного уклона, из которого ещё тянуло сладковатым запахом взрывчатки.
— И стоило б, — согласился Фёдор Крупеня. — А што ты думаешь...
День шёл к концу, а по расчетам Ивана Егоровича, он и сотни не заработал за смену. Но и тени досады не было на его лице.
Дождался, пока вытрясут резиновые коврики, снятые с колоды промприбора, и, не глуша дизеля, подошёл к маленькому костру, над которым мастер и работяга из вольных на листе кровельного железа поджаривали горсточку золотишка — всю сегодняшнюю добычу.
— Слышь, Андрюха, иди-ка сюда, — поманил он пальцем Воронина, едва поведя взглядом по горсточке золота, тускло мерцавшего на железном листе.
Воронин отряхнул колени, направился следом за Иваном Егоровичем.
— Чё, сегодня нормы опять не будет? — спросил Галечкин и небрежно кивнул в сторону костерка.
— Не будет. И у тебя кубов не будет. Больше четырех часов простояли.
— Дак и я о том же.
Галечкин взял мастера за локоть и отвел его на несколько шагов. Подальше от промывальщика, палочкой ворошившего золотую россыпь на листе.
— И вчерась у нас плана по золоту не было.
Галечкин не спрашивал мастера, а утверждал очевидное, известное не то, что им двоим, а всему прииску, а может, и всему белому свету. Всю последнюю неделю Воронин выходил из кабинета начальника прииска после ежевечерней летучки пришибленный, обруганный, смешанный с коровьим дерьмом и уподобленный дерьму ещё худшего свойства. Все ссылки на частые простои бульдозера, на поломки в приводе скруббера Иван Кондратьевич Лобода объявлял пустыми отговорками, за которыми мастер пытается скрыть собственное безделье.
— Вы что — беспомощные дети? — вопрошал начальник прииска, и широко расставленные его глаза на плоском лице светились ироничным презрением. — Или вы командиры производства, которым «Дальстрой» платит коэффициент за сложные условия работы? Так что давайте думайте. Планируйте. Изворачивайтесь. Хоть воруйте, но чтоб план у меня был.
На последней вечерней летучке Андрей Воронин хотел было сказать, что и у него был бы план, если б дали полигон ниже по течению Чок-Чека. Но тот полигон достался мастеру Отрышко, который недавно вернулся из отпуска с великолепным пятизарядным охотничьим полуавтоматом. Сейчас с тем «браунингом» Иван Кондратьевич на оленя ходит.
— Ну? — остановился Воронин, глянул пытливо в лицо Ивану Егоровичу, дожидаясь, какие такие секретные речи поведет с ним бульдозерист.
— Крутни-ка прибор еще на пятнадцать минут, — сказал ему Галечкин. — А я из-за контура пару отвалов к бункеру подгребу. Вон оттуда, с левого угла.
— Карман? — надеясь на чудо, опросил его Воронин, потянулся лицом к его лицу.
— Карман! — ликуя подтвердил Иван Егорович. — Видал, ко мне работяга геологов подходил? Бутылка, говорит, с тебя, Егорыч. Ну, ясное дело — посулил. Карман, говорит, и богатый. Ежели ты, мастер, об этом начальству трёкать не будешь — нам этого кармана на неделю-две хватит. Усёк?
Галечкин задом отогнал бульдозер за контур полигона, приволок оттуда гору грунта, спихнул в бункер промприбора. Воронин бросил вверх ножи рубильника. Лента транспортера побежала из-под бункера, унося к загрохотавшей бочке скруббера холмики рыхлого грунта. Бульдозер, взревывая, тащил из-за контура вторую гору. Потом третью.
— Стоп! Хватит! — замахал на Галечкина Воронин. — Стой, говорю, авантюрист ты этакий! Мы же с тобой схему отработки полигона нарушили. Маркшейдеры начальнику прииска настучат, и нам с тобой, друг ситный, придётся отбрехиваться. Тебе-то не придется. Тебе-то что!
Пропустив через грохот скруббера, через металлические дробящие пальцы и просеивающую ажурную юбку поданный Галечкиным грунт, промприбор выдал на резиновые коврики промывочной колоды четыре килограмма крупного, чуть ли не самородкового золота.
— С трёх толчков, а! — ликовал Иван Егорович. — Во, богатство-то!
— Да, — согласился Воронин. — А если смену оттуда повозить — это ж месячный план за день сделать можно.
— Дурак и сделает, — согласился Галечкин. — А умный в конце смены подбросит от кармана малость, процентов на сто пятьдесят, чтоб начальство довольно было, и прикроет карман сверху землицей, и гусеницами прикатает, чтоб никто не рюхнулся, не надыбал нашего кармашка-то. И работай себе спокойненько неделю, две, а может, и боле, насколько его хватит.
— А если рюхнутся? — засомневался в удачном исходе затеянной авантюры Воронин.
— А где тут преступление? — Ну, нарушили немного схему отработки. Ну и что? И кто нас на этом уследит? Понял — не? Так засыпать карман, что ли?
— Засыпай! — отмахнулся отчаянным жестом от проблемы Воронин. — Так что, выходит, и сменщикам об этом кармане не говорить?
— За контуром он, понимаешь ты? За кон-ту-ром! Какое дело до него сменщикам? Им по схеме полигон отрабатывать надо, а не за завтрашним золотом гоняться. Усёк?
Галечкин натолкал из отвала на карман гору пустого грунта, разровнял его, прошёлся вдоль и поперёк гусеницами.
Как раз и смена подошла, и Галечкин, вместе со сменщиком, двухметровым Колей Казимиром, сосланным без суда на Колыму за то, что по выбору односельчан стал полицаем в своем селе на Волыни, принялся крепить и смазывать бульдозер прямо над упрятанным от людских глаз «дурным золотом».
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 17
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 3, глава 16
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 2, глава 15
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 2, глава 14
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 2, глава 13
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 2, глава 12
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 11
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 10
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 9
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 8
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 6
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 5
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 4
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 3
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 2
- Роман «КОЛЫМА ТЫ, КОЛЫМА» Часть 1, глава 1
- Леонид Малкин. Обложки книг
- Леонид Малкин. Библиография. 2004