ВЛАДИСЛАВ ШАПОВАЛОВ
ПЕРО И ПОСОХ ВЛАДИМИРА МИХАЛЁВА
Источник: Журнал «Звонница» № 10, Белгород, 2008, стр. 271-298
Жизнь его трудна и светла. Судьба не милостива, а он всё добрей душою. Завистники — потаённой злобой; а он — любовью к людям.
Родился Володя в тех «тёплых ржаных краях», которым впоследствии суждено было стать и огненными, и железорудными.
Его отец, Василий Иванович Михалёв, прошёл две войны — гражданскую и Отечественную. В Отечественную был связистом фронта. Грамотный и «вдалый на руку», мастеровой, он шил и первоклассные, из хрома, сапоги, и руководил колхозом — первым в этих местах. Володя ровесник этого колхоза — родился в 1928 году.
За невестой отец подался в знакомую по войне сторону — на Украину. Добро не за горами. Привёз оттуда синеокую Евдокию Логвиновну Гарагулю, а она с собой — и дивные украинские песни, и благозвучную, сонорную, с честностью гласных, «рiдну мову». Да живо освоила местный, близкий по крови говорок самого южного окрайка Среднерусской возвышенности, ставшей новым её домом. Слышал, будто поэты впитывают родной язык с молоком матери. Третий сын в семье, Володя, оказался богатым наследником двух близких языков...
С чего началась самостоятельная жизнь?
После разора, что принесла война, колхозного скота ещё не было, сохранился лишь кое-где хозяйский. Вот трудовая жизнь и началась с ведра «картохи», сорока рублей, позже — двадцати фунтов ржи. За каждую коровью голову посезонно. И харчи со двора по очереди. Это уже на хозяйкин характер — какая как гораздить умеет.
Все столы, из избы в избу, перепробовал-перевечерял — у пастуха вся деревня в долгу. А он в почёте у всей деревни. Так в лютую годину сорок третьего, когда за горизонтом еще полыхали ночные зарницы огненной дуги, статный, русоволосый паренёк прямо со скамейки пятиклассника перешёл на свои хлеба и ещё тянул с матерью (она в огородной бригаде) семью, где оставалось трое меньших. Война начисто вымела мужиков из деревень, недолетки, заменив отцов, становились на подворье за хозяина: обувка на всех одна, едло — бурак с отрубями — в миске, хлеб — «картоха со щавелем».
— Людимым, не конским. Чтобы не так грубый был и чтобы картоху сэкономить.
Хлеб мать месила…
За плетнем косила.
Хлеб ты мой, подовый,
Бедовый, лебедовый…
(из несостоявшейся и неопубликованной поэмы о хлебе.)
Коров по весне выносили на слегах, чтобы травку пощипали. Вечером вносили. А как встанет какая на ноги — в череду. Тут «Колобок» (школьная кличка Володи) и пригодился. Да и у него на душе развиднелось: дела в семье пошли чуть сытнее, а жизнь на природе веселей. Уже варили «сливуху!» — картошку с пшеном. Лишнюю воду сливаешь, а картоха остаётся целой с разваренным пшеном.
Кнута с длинным хлыстом не заводили. Пастуший посох, скудная, на один перекус, котомка; сапоги, неизменная «кухвайка» — и так от зари до зари, без выходных и отпусков поэт-пастух всю жизнь, считай, проковылял с посохом «полынными холмами Заосколья». К выходу на пенсию набрал семьдесят лет трудового стажа: тридцать шесть пастушьего и тридцать четыре творческого.
Однако, сначала не было и сапог. Утром, пока холодно и роса больно стрекает ноги — в лаптях, а как солнце подобьётся у горизонта «на четверть посоха», — босиком: чтобы лычки не истаптывать. На шворку их — и через шею. А главное — подошва не стирается. Позже, когда скот завёлся и в колхозе и Володя стал гонять общественных овец, лапти сослужили ему добрую службу. Напала на отару стая волков. Молодой выводок хищников стоит в сторонке, ждёт добычи. А самый матёрый, вожак, за яркой увязался. И выбрал же, гад, самую гладкую. С укормленным курдючком.
Ружья Владимир не заводил. Собак тоже. Гармошку приобрёл. Тулка-трёхрядка всегда у письменного стола на полу. При ноге. Рядом. Чтобы рукой достать, не особенно отрываясь от листа бумаги.
Отец ведь тоже был отменным гармонистом на всё село, и, видимо, поэтом, не подозревавшим и не раскрывшим в себе дар. Впрочем, никакого кабинетного стола в письменном понимании у Володи нет. Обыкновенная, о четырёх ножках, без ящиков, столешница с округлыми углами, заваленная Бог весть чем, только не рукописями — пепельница, расческа, сигареты, коробок спичек. Лишь бронзовый бюст Шолохова напоминает о приверженности к искусству.
— Думаю, как врежу дубиной, а ему, серому, посох вроде ребячьего пугала. А он, гад, глазами уже в курдючок овальный впялся. Зубы, сверкающие от слюней, оскалил. Овца ко мне отбивается, а волк, наглец, не боится человека, подбежал вплотную, вцепился пастью в курдюк, зверино ощущая сладость бараньей поживы… Все это случилось неожиданно. Иду, задумался. Ногой бугорок ковырнул. Это бывает страшно, когда паника начнётся. Одна полыхнётся — и всё стадо за ней. Волк гонит. Бьёт и бьёт. Одну за другой. Заготавливает. Рвёт, валит и — дальше. Всё стадо перережет. А ты ведь за каждую перед обществом отвечаешь: не уберёг, прозевал. Володька возьми да и сними лапти с груди — кинь волку на шею! Серый, бросив разодранный курдючок, головой мотает, а сбросить лапти не может. Шворка в шерсть въелась, лапти у морды болтаются. Ещё и портянки, запихнутые в головашки, высучились, трепещут флажно перед самыми глазами.
Что лютому померещилось, неизвестно. Можно лишь догадаться, как он испугался, шарахнул в сторону так, что пастуху засыпал глаза песком. Смело, точно ветром, и выводок. Только и видели их. Лапти потом ребята нашли в целости за бугром. И помёт волчий рядом: ох и отлились волку овечьи слёзы…
Давайте войдём в его поэтическую мастерскую, иначе — рабочий кабинет. А вот он — весь простор вокруг под небом.
— Гэх! Куда пошла! — перебил Володя мои мысли.
Тут не грех и приложить покруче: овцы потянулись на хлеба.
— Найдётся верховод или шарахнется одна — все за нею. Уйдёт куда — до смерти бежишь, догнать не можешь…
И вдруг переменив тон, жалостливо:
— Хозяин старается выгнать овец как можно раньше. Они падают на землю и досыпают, как дети…
Его поэтическая мастерская — это небо и земля, живущие неразлучно. Необъятная ширь. Какое безграничье! Здесь и время измеряется посошком. По солнцу.
— Поставлю дубинку — и никогда не опаздываю на обеденную дойку.
Как дышится широко! Вот где идут рифмы! Так и представлю себе: идёт с посошком — хоп, мысль ударила в голову. Присел у комля дубка, строчит...
— Пишется осенью и весной, когда схлынут заботы. Летом так ухайдакаешься... Пасу с середины апреля до заговин...
Володя здесь лукавит — он не сочиняет стихи, как это обычно пишется рукой за столом, а выхаживает их ногами, размеряя ритм — стихотворный размер — пастушьей поступью. Ведь поэтическая фраза, как сердечный приступ, приходит неожиданно и часто в самом неподходящем месте.
— С коровами интереснее. Там у каждой характер. И каждая характером похожа на хозяина. Есть истые дуры. Есть расплошные (то есть безразличные, беспечные), есть нерастутурые (то есть неуклюжие, неповоротливые). Если корова боится хозяина, то боится и пастуха, а если не боится, то и пастух ей нипочем. Была одна — Поползень. Пузатая, никогда не наедалась. Держится за десять шагов от зеленей. Чуть зазеваешься — она уже там. А молоко никудышнее. Другое дело — Дича. Никого не боялась. И её никто в стаде не тронет. Бычья фигура — короткая шея, сама вся мускулистая. Бодливая. Зайдёт в чужое стадо — её все пропускают. А молоко наилучшее… Стадо — это как школьный класс.
Ну, здесь он профессионал. А как же с поэзией? Однако он меня перебивает:
— Корова зыкнула — значит овод откладывает под шкуру яйца. Бывает это, когда цветёт рожь. Все стадо, как кипятком облито, волнуется. Личинки прогрызают кожу, высовывают тёмную головку. А сам червячок белый, как личинка майского жука. Мечутся коровы. Какая зайдёт в воду — не выгонишь. Ей там легче. Сейчас оводов нет из-за ядохимикатов. Перевелись. А инстинкт остался. Цветёт рожь — коровы себе места не находят. И личинки не прорывают кожу, а коровы мечутся.
Да, он мастер своего дела. Истый натуралист. И всё же нам надо больше рассказать про поэта, нежели про овчара, хотя броское приложение «поэт-пастух» часто обыгрывается докучливыми репортёрами, дюже охочими до трудовых успехов, добивающимися, а как у него с производственными показателями, на что получают один и тот же ответ: «Дела идут отменно. У моих овец привесы и настриг шерсти сверху плана».
И тогда эти рыцари газетного пера, удовлетворившись цифирью, ставят на полосе заключительный аккорд:
«Да, это стало правилом нашей жизни: когда творцы труда могут быть и созидателями высоких духовных ценностей».
Почему не наоборот! Меня несколько удивляет, когда некоторые авторитеты нашего цехового судоведения, оборонившись академическими знаниями, предрекают: «Он поэт — профессиональный, хотя литература не стала его профессией».
Да какое поэзии дело до того, кем работал автор, или не работал вовсе! Какой высоты занимал должность, или перенёс отсидку в местах не столь отдалённых! Это во времена застойного безлитературья выделились в профессионалы ретивые строчкогоны, оборотив искусство в ремесло, если не бизнес вроде законной наживы — все они потом ринулись в «демократы», а ещё, породистее, — в Израиль и Америку.
— Почему нет поэта-слесаря, поэта-инженера? — сам спрашивает Володя и тут же добавляет — Я не протестую, наоборот, мне это приятно, своей работой горжусь.
И всё же, как ни странно, «пастушья сенсационность», заслоняя поэтическую, возвела его в известность. Можно сказать, что эти два древнейшие на земле призвания часто идут рядом рука об руку. Тут нелишне вспомнить и «радужные буколики», и «песни монгольских аратов», и «лихие напевы ковбоев», и «утреннее звучание владимирского рожка»... Можно до хрипоты спорить, что здесь первично, а что вторично. Что главное, а что сопутствующее. Что одно держало плоть, а другое заполняло дух. Можно говорить о вечности профессии пастуха и поэта, утверждать, что Михалёв взял рифму и посох на всю жизнь равноправно. Ведь и Лель и поэт, и пастух, и певец. Да в этом ли суть? В конечном итоге важнее всего нам то, что стоит за всем этим — что за творческая личность перед нами, степень её одарённости и то, как это дарение природы отлилось в поэтические строки. В данном случае мы имеем дело с личностью, которая выразилась больше в поэтическом, нежели в пастушьем ключе...
Вот он весь передо мною: щуплый, неказистый на вид мужичок в старой вечной кепчонке, простой рубахе. Бурка распахнута. Палица на плече. Русый чуб вихрем на лоб меж высоких залысин, глубоким серпом морщины от глаза вдоль носа. А за холявкой сапога сложенная вдвое ученическая тетрадка. И карандаш за ухом. Посошок. Собираясь на смену, овчар проверяет не подсумок с харчами, а орудия труда: посох и посошок. Тот, что перекидывает через плечо, отструганный тщательно для точности полёта. Чтобы так, не больно, по ногам, напоминал — куда пошла! Отполированный ладонью до блеска.
— Эх, если б мне в городки играть, чемпионом бы стал! По степени боли кидаю! Что какая заслуживает!
И тот, что за ухо закладывает.
И вот он берёт в руку этот волшебный посошок и просто-запросто, безыскусно пишет стихотворение «Жаворонок»:
Гнездо вверх дном,
Птенцы запаханы!...
Вспорхнул и канул в небосвод.
Надрывно охает и ахает,
А люди думают —
Поёт!
Вот удивительное дело — поэзия! Здесь не важно буквальное соответствие действительности, важнее — сам образ. А он есть! Не важно, что не пашут, когда выводятся птицы, да у читателя и не возникнет в голове подобный абсурд. Повторю: образ заполняет всё!
Здесь можно говорить о многом. О том, что природу надо беречь, что к ней, матушке, следует относиться любовно. Что человек не всегда даёт себе отчёт в том, что делает. Что в данном случае он ошибается и «принимает стон раненой птицы за ликующее пение», как и делают некоторые толкователи стихотворных форм.
Попытаемся сказать обобщённо, коротко, методом, возведённым автором в абсолют («Хочется писать так коротко, как никто» — говорит Володя): всего в четверостишье собрана, как в фокусе, вся драма сегодняшней, хотя стихотворению около пятидесяти лет, и вечной на столетия вперед, проблемы, которую нарекли экологией.
Природа лаконична. Отсюда, видимо, стиль. Максимально, до ювелирной тонкости, оттачивается фраза. Укладисто ложатся строки. Прессуются в единый блок строфы, до пределов насыщенной мыслью. Работает Михалёв, как правило, небольшими по объёму, немногословными, почти всегда афористичными, с глубоким подтекстом поэтическими миниатюрами, вынашивая-вышагивая в прямом смысле, за отарой, каждое слово. Самая большая поэма у него укладывается в двадцать строк.
Диапазон сельско-философской тематики на фоне деревенской жизни довольно широк, скупые акварели пейзажей образно выразительны и эмоционально насыщены. Он природно чувствует запах слова, его аромат. Пишет Михалёв прежде всего «о земле... о цветенье её», «о красе ненаглядной России», о родном крае, которым «навек приголублен». О том, как «отжимает поле полы, ручейки — стремглав», как «пробил снежок подснежник нежный» и уже «вишня крошит творог». Как «одуванчик — нынче мальчик, завтра — горюшко-старик», как «раздвигает картофель борозды» и «рожь шуршит пыльцою липкой, сладкой». Как «молоко цедит гречиха», а подсолнух «нахлобучил кепку» и «не продохнёшь волны медовой, когда подсолнухи цветут». О том, что «тенькает в подойник молочная нитка», «слышен стук топора, перезвон наковальни»...
И ничего, что «яркой молнии ломаный прочерк», что «поразгрохалась гроза», что «проломился июль на дожди», потому что «у природы особая речь»: «схлынет ливень... говор грома и лепет ракит» «и на всех языках» загорится «многоцветная радуга», а за нею уже и «верх берёт урожайная радость».
И вот уже «листопадит осень у двора», а там и «снегу кланяюсь» — будущему «многому хлебу». Да, «неброская природа зимняя, снега — единственный убор». Зато «ни гроз, ни груза, ни забот... Земля, ты разогнула спину».
У Владимира Михалёва смысловая моторность глаголов необычайной силы выразительности. По-глагольи работают почти все части речи. Вот одуванчик «по головке ветер гладил — семена обмолотил». А классическое, всего из пяти слов: «Гнездо вверх дном, птенцы запаханы». Лаконичность четверостиший удивляет идейно-художественной глубиной.
Не бомба, не мина, не пороха бочка —
Взорвалась на солнце весенняя почка.
И ахнуло эхо ликующей грудью —
Тревожнее взрыва не знать бы нам, люди!..
Как рождаются сюжеты? Да всё запросто, как в стихах о войне: «По гробы ходить в Россию запросто: приступ-отступ — и ворочай заступом». Попробуй.
— Удивлюсь чему, только тогда пишу, а так просто я не могу писать.
Чем ты жива, любовь извечная,
Тем и поэзия жива!
И ей к лицу слова сердечные,
А не усердные слова.
— Берусь за перо, когда остро хочется высказать радость или горе, излить скорбь или печаль. Когда приходит строчка — от радости подпрыгиваю. Где она такая радость берется? Или грусть? Сам не знаю. Написал «Старинную песню» — и сам плакал над своим вымыслом …
Приходит боль, приводит музу.
— Природа помогает.
О том, что на природе лучше работается, говорил мне и другой наш поэт-земляк из села Солдатского, что на ракитянской земле, тоже уже покойный, Михаил Денисович Тверитинов. Он рассказывал, что ему легче писать, когда он пасёт коров в логу. Никто не мешает, обстановка помогает сосредоточиться. Всё это наводит на размышления, даже те мысли, что пришли дома, здесь находят новое развитие, неожиданные повороты. На подворье весь в мирских заботах. А теперь коров на селе поменьшело, очередь пасти выпадает чаще. Идет в яр с большой охотой, как на праздник.
Часто в беседах Володя вспоминает одно и то же литературное имя. Нет, не Пушкина, и не Есенина, где иногда его можно заподозрить в заимствовании мотивов.
— Есенина читать я боялся. Каждая фраза от первого прочтения запоминается. И потом не отобьёшься от неё. Крутится в голове. Вот так он влияет.
Вспоминает он чаще Шолохова. И не столько потому, что поэт-самородок является обладателем приза имени Шолохова. В Москве тогда ему вручили «Тихий Дон» с дарственной надписью великого писателя. Кстати, Володя является обладателем бесценного приза номинально, потому что какие-то доброхоты на автографы знаменитостей стащили книгу ещё за кулисами, когда он выступал со сцены, жалеет всю жизнь, поскольку это его самый любимый писатель.
Шолохов и мне величайший подарок в жизни, тут мы с Володей слились воедино. Я до сих пор не могу постичь, как это у Михаила Александровича слово, каким пользуемся и мы, уже не такое. Оно страшной силы выразительности. В нем заключена безграничная энергия. Как в атоме. При каждом прочтении его текста энергия высвобождается по-новому! Прочтя «Тихий Дон» уже сейчас, когда мы стали намного информированнее, узнали о прошлом больше, чем в своё время, я по-иному, глубже воспринял неумирающие страницы гения, прочёл между строк то, чего не мог разглядеть в ту безгласную пору.
— Слышал, что ты не читаешь?
Он даже разгорбился.
А версия такая бродит, вроде Михалёв не читает, стараясь сберечь в неприкосновенности и первозданности свой слог. Ну, это от сильной впечатлительности, что он подтверждает сам:
— Чтобы не сбили.
— А для оселка?
— Так то ж совсем другой коленкор. Для этого есть Шолохов.
Закономерно то, что поэзия штудирует прозу, а проза — поэзию.
Конечно же, здесь у поэта немного позы. И это выясняется, когда берёшь глубже. У всех учился Володя: «Удивляет Тютчев выражением мысли». А Михаилом Лермонтовым Володя Михалёв увлекался, удивляясь, как он из каждой мелочи может вывести глобальное обобщение.
Сначала, у истоков поэтического родничка, не было карандаша-посошка. А образы были. Шли. И он мучился.
— Они во мне играют, слова.
Однажды, овчаря, Володя нашёл старый осколок.
В осоке примятой у кручи Оскола
Я поднял снаряда нелёгкий осколок... —
вышагивал он следом за овцами, держа каждую шкодницу на прицеле, чтобы не забрела, случаем в «культурку», как выражался его собрат по одному и тому же цеху пера и посоха, редактор лучшего из сборников Михалёва «Радость», известный русский поэт Николай Старшинов, с которым у Володи были самые тёплые отношения. Нужно сказать, что на редакторов ему повезло: следующую книжку в издательстве «Советская Россия» редактировал тоже замечательный русский поэт Феликс Чуев.
Так вот, ходит он за отарой, а стихи, как грибы в сезонье, лезут из головы:
Ладонь мне ожёг он, колючий и ржавый,
Как тлеющий уголь большого пожара...
А посошка нет! Забыл дома!
Что делать? Куда их?
Подбежал к берёзе, выцарапал ножичком на коре первую строчку.
Первая строка… Первый стих… Первый гоноровитый гонорар… Первая известность… Правда, пока районная, да и то не целиком. Кто его там знает? В селе и то мало кто поверил, что «Колобок» способный на рифму. А он, в пору своего парубоцтва, удивляя сельских красавиц, и говорил-то ритмованным слогом, контача оконечности строк красно-складом.
Позже расплывшиеся от времени буквы на берёзе взяли прямо в роще на цветную пленку спохватившиеся кинематографисты. Провели берестяной автограф через теле-киноэкраны.
А с войною у него особые счёты. И не только потому, что в семье воевали трое — отец и два брата. Не только потому, что самого старшего, Александра, осколки, загнанные в тело, добили уже спустя несколько лет после победы, а среднего, Ивана, механика-водителя, первым ворвавшегося танком в Харьков, она вернула инвалидом.
Мастеровые руки отца передались и Володе. А любознательности не занимать. Длинными зимними вечерами Володя плёл, подрабатывая, корзинки из красной лозы, сувенирные сундучки с такими намётками-запорами, что никакому вору не добраться. И однажды, наткнувшись на заманчивые медные трубочки, решил порадовать замечательными мундштучками сельских дедов. Вот будут благодарны! Военного добра всякого тогда было навалом, да и вообще белгородская земля богата не только железной рудой, а и готовым металлом, нашпиговавшим землю так, что после войны многие годы пришлось обезвреживать поля. Вообще, пацаны тогда блаженствовали, доставали порох из снарядов, сусликов травили и баб пугали огнём, зажигая где-нибудь поблизости.
В колхозных мастерских раздобыл обломок ножовочного полотна, стал чиркать по трубочке...
И вот стихи, правда, ещё не опубликованные:
Мне не пришлось служить в солдатах —
Такой уж, видите, затор. —
Я разобрал запал гранаты
И собираю до сих пор...
Несколько смутившись, вроде извиняется:
— «В солдатах» или «солдатом», тут доработать надо. И вторая строка служебная, надо посидеть…
Или походить, добавим.
— Думаю всегда, как бы мысли стиснуть. Я мог бы «Жаворонка» растянуть на несколько строф. Написал бы, как приезжали пахать, как жаворонок летал, как червячков собирал, как потом лемех подсёк и перевернул пласт земли… зачем все это?
Повторю: природа лаконична — отсюда стиль, а этот стиль — слепок природы.
Истинно: мелкая, ничтожная душонка недовольна всем миром, большая душа недовольна собой. Может оттого и не печатает стихи о запале из гранаты, что добивается предельной точности слова. Метод его, или, как хотите, стиль, я бы назвал квантовым. Есть в физике понятие напряжённости поля. В литературе должна быть напряжённость постраничного поля. Чем выше напряжённость, не сюжетная, разумеется, тем сильнее слово. Тем оно ёмче. Вместительнее. Каждая поставленная на бумагу лексема — квант энергии мысли, квант предельной работы мозга. Одним из существенных изъянов современной литературы является недостаточная плотность мыслительной информации на единицу места. Думается, Владимир Михалёв шёл верным путём будущего литературы — концентрацией идейно-художественного капитала на постраничном пространстве, добиваясь биологической и даже хромосомной насыщенности информативного материала на единицу площади.
Первое ощущение после взрыва запала от гранаты — это если сильно ударишь локоть и руку, сразу охватит электрическим огнём. Только тысячекратно больней. Глянул на усечённые кончики пальцев, а меловые косточки белеют-белеют, как при мертвенном свете вольтовой дуги. И тут же розоветь начали...
Правый глаз висит на щеке, левое ухо не слышит, руки осушило, терпения нет. Пальцы звенят. Хотел спрятать в карман, чтобы мать не ругала — засунуть не смог, хотя и карманы огромные, колхозные, тогда специально такие шили.
Рядом воинская часть. Живо на гружённую свёклой телегу, затем на поезд и в тамбовский госпиталь. Пальцы отсекли, култышки стянули кожей. Без наркоза. Ох и кричал же, вспоминая, несмотря на возраст, всех богов. Возле скотины быстро наберёшься пастушьей грамотёшки: «Гей, куда пшла, чтобы ты сдохла!» Если б животина слова те понимала, давно бы все стада перевелись.
Вправили на место и глаз. Да видеть им Володя уже не смог... Глаз косил в сторону, казался неживым, напоминая стекляшку протеза. Лежит, забинтованный, слышит в коридоре медсёстры переговариваются:
— Михалёва закапывать?
«Как закапывать, если я ещё живой!» — испугался.
Оказалось: глаза пипеткой закапывать. В общем, спасли пацана. А для Родины — замечательного поэта. В Японии самородкам дают высшее звание — «Живущее национальное сокровище». К сожалению, мы до этого не дошли. Часто в нашей прессе можно прочесть следующую нелепицу: «...известный белгородский поэт». Или ещё хуже: «...может быть, самый известный Белгородский поэт». Ну, так можно дойти от «известный Ракитянский поэт», до «известный Шопинский поэт». Замените словом «Русский» — и всё станет на свои места. Ан нет. Кишка тонка! Владимир Михалёв не «Белгородский поэт» и не «самый известный Белгородский поэт». ОН — НАРОДНЫЙ поэт в самом высоком смысле слова! И если бы наши литературные верхи понимали, или кто-нибудь натолкнул их, то ещё бы при здравии поэта определили бы ему звание — «Живущее национальное сокровище». К великому сожалению, уже не «живущее...» Ну, чтоб не копировать японцев, можно заменить слово «сокровище» — «достоянием». И более: уже бы установили ему бронзовый памятник, а не большому пальцу и яйцу, отчего уже недалеко и до одного известного органа, отчего бы тогда весь белгородский ансамбль был бы завершён.
...Госпиталь размещался в большом и необычном, показалось Володе, театральном здании, лежал он вместе с фронтовиками на равных правах. Его поставили на довольствие, включая солдатские рубли. Но, разумеется, никаких ветеранских льгот впоследствии он не получил.
А когда маленько оклемался, подружился с соседом по койке — совершенно слепым и без обеих рук сапёром, который осёкся на вражеской мине, готовя проход на нейтральной полосе для наступления. Читал ему газеты, писал, когда освободили его город, письма домой.
Однажды слепой, не поднимаясь с койки, лёжа в глубине палаты, крикнул в восторге:
— Трамвай пустили! Я вижу искры из-под колёс!
Действительно, в городе пустили первый трамвай и палата всполошилась. Те, кто мог, подбежали к окну. А слепой, точно доверяя сокровенную тайну, шепнул:
— Возьми, потрогай рукой.
И указал на подушку.
Володя приподнял край подушки, увидел гвардейский значок. Подумал, что это орден.
— Видел?
— Видел.
— Мой.
И слепой стал читать стихи.
Кто-то отозвался в углу. Поэтическую эстафету подхватили, и в палате начались литературные вечера. Не без мальчишеского задорного самолюбия Володя решил: буду поэтом! А чего — Пушкин мог, Лермонтов мог, а я что, не могу, что ли?
Эх и заразительна эта штука — литература. Читаешь, всё кажется просто, и тебя подмывает обманчивый соблазн: да и сам так могу! Подумаешь! Не потому ли у нас развелось так много охочих до пера. Ну, возьми посошок, попробуй, что выйдет… Когда меня спрашивают, что послужило толчком к писательству, приходит на ум одно и то же: легкомыслие! Юношеское, потрясающее легкомыслие. Только в зрелом возрасте начинаешь постигать, за какое неимоверно трудное дело ты взялся…
Госпиталь оставил неизгладимое впечатление. Гораздо большее, чем сама война, которая прошла по его земле дважды — при отступлении наших войск и при наступлении. Навидавшись горя и страданий, смертей в тихом закуте глубокого тыла, где ничто не гремит, вернулся он домой с жаждой что-то высказать. Ослабев зрением, он стал зорче сердцем.
Нелепое ранение привело к инвалидности, оно тяжёлым бременем легло на душу. Он стеснялся своего калецтва. Боялся, что увечные руки увидят девушки, стеснялся людей, страдал в работе — не мог, как мужик, взять косу в руки, ведро нести, посох держать, поэтическую ручку…
Вызвали его повесткой в областной военкомат — девушки провожали. А его в Курске комиссовали… — совестно было возвращаться домой: в армию не взяли — значит, гнилой, а зачем гнилой во дворе…
— Не люблю увечных, не люблю престарелых. Не люблю ущербности в человеке, не только физической, но и духовной. Люблю красоту. Робею перед женщинами. Влюбляюсь до безумия. Помню, к соседям приезжала племянница учительницы — нарядная девочка лет 8-9. Я даже с нею не разговаривал, но как в такие годы можно так страстно влюбиться! Нарядная такая, с бантиками в косичках. Вот это меня потрясло — такого в деревне не увидишь, чтобы с бантиками. А потом позже так же влюбился страстно… тоже какое-то воображение было. Представлял идеал какой-то. До сих пор образы в душе остались. Много потом было девушек, женщин, я никогда им в глаза смотреть не смел, страшно. Вот этот недостаток с детства.
Может потому, что эта «ущербность физическая», Володя не любил фотографироваться. Помнится, мы были в Губкинском районе на выступлениях. И вот газетчики решили отметить в местной печати наши встречи с трудовыми коллективами. Понадобилось его фотография. С огромным трудом затащил Володю в фотографию, посадил его так, чтоб не видно было «ущербинки» — пораненного глаза. Снимок получился удачным, и читатель может посмотреть на него в начале этой статьи.
— Люблю движение, динамику жизни, в своем творчестве хочется отразить что-то такое кристально чистое, ничего лишнего, а написал мало и все меньше пишу…
— Я никогда не думал, что стану поэтом. А пошло от моего ущерба. Пальцы правые калечные. Я боялся и жениться, думал кривую какую-нибудь возьму. А как стану поэтом, за меня любая пойдет. Потом появилось желание рассказать потомкам о том, что видел.
— Хорошо ориентируюсь на местности (но это, видно, от пастушьей профессии), стремлюсь ничего не пропустить, скрупулёзно всматриваюсь и потом обдумываю каждую деталь.
И сразу в разговоре переключился:
— Люблю грозу страшно, чтобы молнии сверкали, гремел гром, лил ливень. Сколько раз было так близко, что аж щепки летели…
Но если говорить о первоистоках михалёвского творчества, то они зародились намного раньше. Дед Иван Васильевич Михалёв, грамотный мужик, читал по-старославянски. Тот самый дедушка, что лычные лапти сам плёл, тюни праздничные ладил из конопли и Володю этому обучил, тот самый, кто «младенческое лечил» заговорами, не беря платы, — первый отсчёт истоков. По вечерам внуки нетерпеливо ждали, когда завечереет — дедушка управлялся по двору, пока не стемнеет. Настынет весь, заходит в дом. И на печь. Заберутся все на печь — и в сутёмках начинается волшебство: сказки. Рассказывал дедушка от себя, рассказывал по памяти, когда на деревне и читать не могли. Это уже позже Володя, когда сам взялся за перо, узнал, что все эти сказки давно записаны. От отца же он перенял одну ядрёную черту характера: за что ни возьмёшься, делай как можно лучше. Так, чтобы уже никто не смог. В школе учился на «отлично». В жизни, что ни мастерил, добивался тщательнейшей отделки. А поэтические мотивы, ритмика, архитектоника закладывались ещё с детства: отец любил читать стихи русских классиков — Пушкина, Лермонтова, Есенина, пел народные песни. Только потом, будучи взрослым, Володя узнал, что отцовы стихи в песнях — кольцовские. На гармошке отец играл отменно, свадьбы без его «Матаней» и «Страданий» не обходились.
Мать, Евдокия Логвиновна, неся в себе две родственные культуры близких народов, и на русской земле не забыла свои украинские песни. Наезжая к родным на Луганщину, часто брала с собой сынишку, отводила там душу, чаруя чуткое сердце мальчика волшебными напевами. Музыкальность передалась по крови.
Позже, осмыслив и оценив, чем она одарила людей, Евдокия Логвиновна всеми силами, как могла, помогала сыну развить поэтические способности. Будучи самым близким ему человеком не только по крови, а и по духу, читала Володины стихи наизусть. К счастью, кинооператоры успели захватить Евдокию Логвиновну ещё живой на плёнку. И теперь, когда её уже давно нет, а она живая, читает стихи сына с экрана, как никогда с болью и не без чувства вечных утрат вспоминается его четверостишье:
Мама-мама, любимая маменька,
Ненаглядная родина — Русь!
Я сегодня неловкий и маленький
На родные колени прошусь…
Далее — школьная и затем колхозная стенгазета. Вот те ступени, по которым всходила музыкальность, лирическая доверительность, органическая образность, гражданская честность михалёвского стиха.
Ну, поэзия, понятно, он с нею в обнимку всю жизнь, а сама то она, жизнь, как? И здесь без стихов не обойтись:
Жмутся девушки, словно сиротки,
Тонко платье стекает с плечей —
Мини-юбки до страха коротки:
Точно вброд переходят ручей…
Снегири мои, милые зяблики,
Мода-мачеха ест поедом.
Ах, колени, как красные яблоки,
Рассыпает неловкий подол!
Рассыпал он стихами «красные яблоки», низко уклонившись своей Павлине, одарившей его пятью дочерьми и двумя сыновьями, в силу чего появились опять строки:
Есть в многодетности, пожалуй,
Своя, особая статья…
Грозит жена: не отрожала! –
Мать семерых, жена моя.
И вот уже:
Уходят дети — не успеешь
И ахнуть, — жизнь твоя и труд!..
Ничуть не ладятся на шею
Они, как только с рук сойдут.
Так, своё, личное, переходит во всеобщее:
Дети чёрные, дети белые,
Неба синего, солнца вам!
Мир, заставленный колыбелями,
Снится часто мне по ночам.
В связи с войной образование остановилось на шести классах. Но позже Владимир Васильевич окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте имени Горького. Два года, проведённых в Москве, легли самой светлой полосой в его жизни. Семинары вёл известный поэт Александр Межиров, стихи Володины ему понравились, он сразу отметил самобытный талант белгородца, предложил составить сборник, написал предисловие к книге «Оклик». Она оперативно вышла на следующий год в издательстве «Советская Россия». А потом и подружились. Александр Петрович мало кого привечает к себе домой, но Володя стал его частым гостем. Позднее, когда уже к немолодому студенту наезжала жена с двумя дочерьми, гостиниц не искали:
— Ты, как только она приедет, звони и прямо с вокзала ко мне.
И каждый приезд — светлый праздник.
— У Вас хорошая избирательная память, — похвалил однажды Володю.
В другой раз Александр Межиров посоветовал назвать сборник «Вешний свет», советовал, что из новых стихов поставить в книгу. Снял трубку и позвонил другу: «Сейчас у меня поэт Михалёв». Стал читать стихотворение «Грызу глубоко яблоко».
Владимир Михалёв считает Александра Межирова своим наставником, с особой теплотой вспоминает время, проведённое вместе. Дружеские отношения сохранились до развала страны. Когда Владимир ехал в Москву, то по наказу своего наставника вёз ему связку свежих стихов.
Володе просто повезло, что судьба свела его с таким замечательным, одним из авторитетнейших по тем временам, человеком. Это Александра Межирова официально называли «Надеждой советской поэзии», это его фраза из одноименного, знакового стихотворения «Коммунисты, вперёд!» стала крылатой, стихотворение, которое «обеспечило ему официальное признание, популярность и бытовое благополучие в первое послевоенное десятилетие…»
Конечно, сельский пастушок ничего, как в то время и я, не понимал, всё принимал за чистую монету, молясь на своего патрона.
Какие же мы, славяне, доверчивые! Какие наивные! Как нами пользуются! Как пасутся на наших способностях!
Александр Петрович Межиров «болел русскостью», стремясь убедить себя и других в том, что он:
…русский плоть от плоти
По жизни, по словам,
Когда стихи прочтёте —
Понятней станет вам.
Действительно, «понятней стало» нам, когда подобные ему вечные революционеры развалили устоявшуюся нашу жизнь. Тут сразу всё выявилось, кто каких мастей.
Но представим слово главному редактору России, как я называю его, Станиславу Юрьевичу Куняеву.
Однажды в Коктебеле (дом творчества писателей в Крыму) Александр Межиров читал Станиславу Юрьевичу свою поэму «Няня»:
Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай, Дуня, моя няня,
Ты жила и не жила.
«Стихи были о России, о крестьянке Дуне, которая вынянчила в двадцатые годы маленького еврейчонка Сашу… Сверхзадачей стихов, талантливо и вдохновенно написанных, как я теперь понимаю, была цель — доказать, что и скромная интеллигентская еврейская семья, и выброшенная из деревни ураганом коллективизации молодая крестьянка Дуня жили одной жизнью, ели один хлеб…»
Всё это так. Но одни были господами, имевшими даже в то тяжелое время возможность держать прислугу, а другая — рабыней, не имеющей своей семьи.
Всё, что знала и умела,
Няня делала бегом…
Кто же они такие — Межировы?
Александр Петрович пишет о своих родителях:
Их предки в эпохе былой,
Из далёкого края нагрянув,
Со связками бомб под полой
Встречали кареты тиранов.
И шли на крутой эшафот,
Оставив полжизни в подполье, —
Недаром в потомках живёт
Способность не плакать от боли.
«Ну как же я раньше не понимал, — удивлялся Станислав Куняев, — что он из племени профессиональных революционеров, нагрянувших из дальнего края в революционную эпоху то ли конца XIX, то ли начала XX века на обессилевшую Россию!
— Станислав! — однажды воскликнул он, — неужели Вы не понимаете, что дело большевиков… великое дело…
До фанатической преданности он был верен делу партии до того самого часа, когда «коммунисты» начали рвать и сжигать свои партийные билеты. И тут вдруг Межиров обнаружил в это время удивительные способности к перемене своей сущности, своего «альтер эго», способности, столь свойственные породе людей, нагрянувших в своё время в Россию «из дальнего края».
Одним глазом Володя Михалёв видел одного человека, в то время как перед ним стояло два противоположных типа.
Станислав Куняев анализирует:
«…кто близко знал Межирова в те годы, считали его не просто мистификатором, но изощренным интриганом, светским сплетником и просто лжецом. «Шурка-лгун» — под этим прозвищем он был известен всей литературной Москве — и еврейской и «антисемитской».
«А в начале 80-х годов Александр Петрович, как раз употребивший в письмах ко мне слова «честь» и «благородство», будучи за рулём, сбил глубокой ночью в зимней Москве актера Юрия Гребенщикова из театра Станиславского.
Ещё живую жертву он оттащил в кусты (несчастный актёр после этого целый месяц пролежал в коме и умер) и подло сбежал с места преступления, потом спрятал машину в укромном месте…»
Но его засекли — «тогда милиция ещё работала». «Пользуясь своими связями и деньгами, ревнитель «воссоединения людей» замял дело». Александр Петрович Межиров «в годы перестройки ставший Пинхусовичем», (Ю.С. Куняев) в своё время бросил клич — крылатое: «Коммунисты, вперёд!», что принесло ему небывалую славу, невиданные почести и, естественно, непомерные материальные блага, которыми абсолютное большинство членов Союза писателей СССР не пользовались.
Обратимся опять к гениальной трилогии Станислава Юрьевича Куняева «Поэзия. Судьба. Россия»:
В конце шестидесятых годов в Доме литераторов постоянно пьянствовала шумная парочка: маленький — полтора метра с кепкой — детский писатель Юрий Коринец, человек с бугристым смуглым лицом, ёжиком волосы, стоящими торчком усиками, и громадный, расхристанный, похожий на бабелевского биндюжника, старый лагерник Юрий Домбровский… Терять им было нечего, замечательный писатель Домбровский отсидел семнадцать лет, Коринец вырос в казахстанской ссылке, — и махнувшие на всякие условности советской литературной жизни друзья постоянно напивались и вели себя как душе было угодно…
В узком проходе, соединяющем пёстрый зал с дубовым, величественно идут двое — впереди маленький Коринец с тарелкой, на которой закуска, а за ним, покачиваясь, мохнатый, словно снежный человек, с волосами чуть не до плеч, в расстегнутой до брючного ремня рубахе, с двумя фужерами водки в обеих руках, Юрий Домбровский. Навстречу им со стороны дубового зала появляется трезвый Межиров. Завидев его — благополучного вылощенного поэта, официально названного надеждой советской поэзии в тех же самых статьях и докладах 1947 года, которые выбрасывали из литературной жизни Зощенко и Ахматову, и, конечно же, не любя его, умного дельца и одного из влиятельнейших «боссов» переводческого клана, автора знаменитого стихотворения «Коммунисты, вперёд» — два бесстрашных литературных бомжа, не сговариваясь рявкнули в два пропитых голоса: «Коммунисты, назад!»…
Александра Петровича как ветром сдуло, он шарахнулся куда-то за дощатую перегородку, отделявшую коридорчик от кухни, и затаился в ожидании, пока отчаянная пара, забыв о нём, не усядется где-нибудь в дубовом зале, к ужасу метрдотеля Антонины Ивановны…
Как в воду смотрели!
Но сдуло Пинхусовича не «за дощатую перегородку», а в Соединённые Штаты Америки.
А когда Межиров покинул Россию, его жена «Лёля целых два года аккуратно приходила в кассу Литинститута в труднейшие времена, в начале девяностых — и ежемесячно получала «заработную плату» за своего мужа…», живущего в Америке. «Словом, русский плоть от плоти» Александр Пинхусович до конца-таки сумел попользоваться последними благами советской родины».
Немного ранее в одном из писем Станиславу Куняеву Александр Межиров писал: «Я прожил жизнь и умру в России».
«Но судьба не дала ему до конца сыграть непосильную для него ношу русского человека».
«Сейчас Межиров доживает свой век (туда перевёз и свою семью) в каком-то нью-йоркском пригороде… подрабатывает на жизнь бильярдной игрой, даже стишки какие-то пописывает…»
«Я прожил жизнь и умру в России». Умрёт он в Америке. В России умру я». (Станислав Куняев).
В искренность таких людей верить нельзя, понимал ли Володя Михалёв тогда, для чего махровый делец привечал его? И, естественно, поддерживал? Конечно, никто бы тогда такой тонкости не разгадал. Зато автор «Коммунистов — вперед!» прекрасно знал, что этот пастушок останется навсегда с отарой — туда ему и дорога! А он вознесётся в блаженную Америку! Но в стране, где высшие почести отдавались труженику села и завода, на пастушке можно было заработать большие бабки, попутно добавив себе и «русскости». Однако вся искренность советского поэта была в его поступках, а этот поступок нужен был ему как в свое время и Дуня, вскормившая его.
Узнал ли Володя всё это при жизни или не узнал? Последнее время он мало общался, ничего, как ранее, не читал, жил отшельником в своём далеком Терехове — и вероятнее всего ничего не знал, чем, счастлив, и умер.
Окончание
Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2016
- Владимир Михалев
- Владимир Михалёв. Опять в руках пастуший посох. Из книги «Земля моя». 1962
- Владимир Михалёв. Страда. Из книги «Земля моя». 1962
- Владимир Михалёв. Светлою радостью радуюсь. 2014
- Владимир Михалёв. Автобиография. 1985
- Галина Слёзкина. А люди думают — поёт... 2016
- Фотографии
- Владислав Шаповалов. Перо и посох (окончание). 2008
- Лидия Маркина. Я поклонюсь берёзе белой. 2007
- Юлия Садовникова. Особенности поэтики В. В. Михалёва. 2007
- Борис Осыков. В Терехово, у Михалёва. 1998
- Александра Истогина. Свет во мне... 1986
- Т. Исакова. Белый дом с голубым крыльцом. 1979
- Александр Васильев. Поклонись березе белой... 1978
- Владимир ГОРДЕЙЧЕВ. ЛИНИЯ ЖИЗНИ. Предисловие к книге "Радость", Москва, "Молодая гвардия", 1976 г.
- Александр Бобров. Есть в селе поэт. 1973
- Александр ПОТАПОВ. Добрые струны. 1971
- Александр МЕЖИРОВ. Искры неба во ржи.
- Игорь ЧЕРНУХИН. Поэзия родной земли. 1962
- БИБЛИОГРАФИЯ ВЛАДИМИРА ВАСИЛЬЕВИЧА МИХАЛЁВА