Один день без войны. Повесть
АЛЕКСАНДР ФИЛАТОВ
ОДИН ДЕНЬ БЕЗ ВОЙНЫ
Повесть
Опубликована в журнале «Звонница» № 19 за 2013 год, стр. 241-275 (pdf)
1.
С каждой минутой беспокойство Струнникова увеличивалось. Вот уже и утро занялось, резче просматривались шапки подсолнечника, в приземистой хате стучала ведром Аксюта, а он всё пытался подавить в себе дрожь, то вжимаясь в землю, то привставая немного.
— Откуда взялся этот Деремов, черт побери, — шептал он. — Ну откуда. Тихий, тихий какой, слепышонок, а вот поди, в героях ходить будет. А тут... Да ладно, не один я, тысячи таких! Завтра же в город уйду — там все прояснится. Да моя ли вина? О чем я? Ах, Деремов, Деремов! А ведь через полчаса у колодца все узнают, Данилова не удержится. Так и надо сказать, чего уж там!
Звякнула щеколда. Струнников резко оглянулся. Аксюта бестолково как-то потопталась на крыльце и визгливо, но тихо сказала в пустоту:
— А я, Дмитрий Иванович, всю ночь проспала, как убитая...
— Что? — отозвался Струнников.
— Говорю, Дмитрий Иванович, всё проспала.
— Да что же ты проспала, ничего и не было. Машины ехали всю ночь. Так их не видно отсюда. Они все до одной под Белым Бугром шли. И стрельбы почти не было — малость самая. И то до полночи.
— А коровник и теперь горит.
— Что ж тебе коровник дался? Что ж интересного, что горит? Так и сгорел он — дым валит, навоз, значит, понимаешь, навоз это.
— Навоз, так навоз, — прошептала Аксюта. — А всё ж интересно. А вы, Дмитрий Иванович, так всю ночь и просидели в лопухах? И не страшно было? А как назад бы пришли? В лопухах бы вас приняли за партизана — и стрельнули бы.
— Нет, Аксюта, — сказал Струнников, подходя к ней, — им капут. Понимаешь? Капут! Всё, то есть. Жизнь тихая начнется. Детишек учить буду, а ты в колхозе будешь работать. А может, в город переберусь.
— Что ж днём сегодня начнётся? — перебила Аксюта громко. — Гляди, дознаваться начнут. Вы ж помните, как Алексей Иванович кричал. Его вот так вели по улице, а он всё кричал: «Придут наши, дознаются, до всего докопаются...» Помните, как кричал! Его ещё ихний начальник толкнул. А вы тогда побледнели, затряслись, вот, как теперь! Да и сказали мне — пойдём, Аксюта! Жалко человека, а поделать ничего нельзя. Против силы не попрёшь.
— С чего ж это я затрясся?
— А потому, как жалостливый вы. Учитель — он с тонкостями. Жалостливый вы больно. Мы больше поплачем, да чтоб на народе, на виду. А вы — нет. Как пришли в хату, за голову хватились. Я думала: помешались. К Марье хотела бечь.
— Кто ж Марья эта самая? Акушерка, что ли? Или — ворожейка?
— Акушерка, акушерка, — протяжно, даже в распев, сказала Аксюта и добавила, немного смутясь.
— Говорят у нас, что она Майорова жена. Как по весне шли на Харьков, так оставил у Мирошниковых. Больную оставил, с крупозным воспалением. Собирался приехать за ней. Да куда там — сбок Харькова и положил голову. А она как пришла в себя, как очухалась — тут и немец снова. И притихла сначала, да больно гордости в ней много — дед Яхим ногу выломал в мае, тут и объявилась она, такая высокая, и гордая. А этот Шульца ихний у деда и так ногу, и этак — орёт Яхим, как окаянный. Так она, Дмитрий Иванович, подходит к нему и на ихнем языке говорит: «Трошки в сторону, никудышний вы лекарь». Сама ж и так и сяк, и направо крутнула и налево, потом — хрусь в ноге, Яхим и заулыбался. А Шульца сказывают, мол, прошу прощения, мадзель, мол, руки у вас золотые, мол, хайль...
— Как же видел Марию, видел! — вскрикнул Струнников. — В положении ходит, то есть ребёнка ждет. Понимаешь, Аксюта, на войне ребёнка ждёт, в положении ходит. Офицер этот самый, ну, который Шульц, кланялся ей, расшаркивался. А уж какой зверь был, а?
— Истинно, зверь! Как же помню: всю хату облил нам дрянью — недели две вонь шла несусветная, вы хоть в сарае спали — всё в нос не лезло...
— Послушай, Аксюта, правда ли то, что Деремов девок прятал от немцев. Вечером об этом только и говорили.
— Да что ж вы перебиваете? Вы о Марье спросили только что, а теперь о Деремове сразу.
— Ладно, ладно, не сердись! Да и полно нам говорить-то! Как-никак первый день начинается, то есть первый — не под немцами. Вчера еще и не знали толком, что чем кончится. Небось, из погреба не выходила?
— Как же выйти было? Как же, коли всё гырчало и ухало.
— Это по нижним улицам било, а потом по балке да по лесу.
— И вы терпели? А как по огороду бы стрельнули?
— Понимаешь, Аксюта, если бы по огороду, значит, меня бы сегодня и закопали или ранило бы меня: ногу оторвало бы или глаз выбило. Так в погребе тоже не спаслись бы. Какое ж в нём спасение? Чуть бы мина прикоснулась погребицы — и всё рухнуло бы! Я же видел твой погреб и всё удивлялся, как он землю держит — ведь потолок из таких слабых поленьев..
— Так я ж сама делала. Где в доме мужик, там крепкий погреб. А я все сама на этом горбу. Да видно, судьба сжалилась, — улыбаясь говорила Аксюта и чуть помедля, добавила: — Да уж ладно, пойдёмте-ка в хату. Я там прибиралась, скатёрку постелила новую, а зараз подою козу, вчера весь день не доила, молока будет... Пировать начнём, да и к школе надо идти. Народу будет, как до войны. У нас до войны всегда шумно было.
По праздникам Алексей Михайлыч выступал. Наряжённый такой, в украинской рубашке. Бабы наши как в него влюблялись... А вы, Дмитрий Иванович, тоже переоденьтесь, вы тоже красивый. Там зли школы девок будет страсть сколько. Так вы и галстук наденьте, чтоб соответственно быть.
— Да уж и надену. Все-таки первым такой день. Вот если жарко будет, — рассеянно проговорил Струнников, — а у меня голова разболится.
И кепки нет. То ль в ботве потерял, то ль ещё где.
2.
В восемь утра старый Брунчик часто бил в подвешенный лемех. Так ещё до войны созывали на пожар, но теперь и бой был торжественней, и старик нарядней, с Георгиевским крестом, да люди шли к школе без колготни, уверенно, хотя и скорой походкой. Струнников с Аксютой пришли пораньше, пристроились на брёвнах, возле машины, где роились мальчишки, примеряя каски и прося солдат пальнуть по церкви. Пахло пылью и зноем, а порой неуловимый ветерок доносил гарь с нижних улиц, где торчали только трубы и дымились ещё черные головешки, школа стояла без стёкол, с посеченными стенами и сорванной в одном месте крышей.
Дмитрий Иванович почти и не рассматривал школу, да и бесполезное это было дело: за два года оккупации очки явно стали не по глазам, отчего часто болела голова, он щурился, протирал стекла без конца, порой с руки пытаясь навести на резкость. Недостаток зрения он компенсировал за счёт резко обострённого слуха.
Но сегодня крайне рассеян, ловил какие-то обрывки, непонятные, неясные, и, казалось, малозначащие. Ну что это — Курский выступ? Кто это — Ватутин? Какое ему до всего этого дело. Парням и мальчишкам, может, и интересно, ишь как прилипли к сержанту! А тот ну и понукает, будто на лошади шпарит: «А проситесь у майора. В разведчики пойдёте. Да не меньше года еще воевать! А лучше в особый отдел — и со жратвой лучше, и гимнастерки почище. Ну что ж что опасно? На передовой — не слаще. Да и повадки гадов этих знаете. Небось, и в селе полно было полицаев да предателей. А майор наш — мужик что надо! Кому восемнадцать — проситесь. Вчера пятеро наших подорвались на мине, люди нужны. Что? Э, братва! Майор наш всё может и без военкомата, да и какой военком, от Белгорода одни камни остались. Пока суть да дело, в Харькове будем. А у нас отчаянные головы нужны. Армия впереди. А наш брат — подметает. Гляди, в том лесу сколько ещё гадов осталось! А что армия — они взяли энный населённый пункт — и дальше. Чистить нам придётся.
— Так и у вас, гляди, полицаи да предатели народа были?
— Как же, — сказал кто-то, — ещё бы! Вчера одного шандарахнули наши, других не нашли: кто с немцами рванул, а кто и тут спрятался.
— Так и в лесу ещё стреляют. Отсюда не слышно, а вот с Загорянки здорово слыхать. Утром из пулемёта лупили, — проговорил высокий худой парнишка.
— Теперь не лупят, — спокойно и с долей показного достоинства проговорил сержант. — Ещё на заре добили эту сволочь, дорогу простреливал. Как пить дать извели гадину.
— Чего ж он со своими не убёг? — спросил всё тот же худой парнишка.
— Да как же ему бечь? Подранок оказался. Сперва-то и притих, а как прошли танки да пехота, он и секанул по обозам. А обозники — народ не то что с дрейфью, а всё ж не любят под пулями, вот и ждали нас. Ну, а мы в потёмках подъехали. Мол, где этот пулемётчик? А они — там. А чёрт знает, где это там... Вот на заре и пришлось не поспать — пару гранат швырнули в щель — и пусть пишет ихней германской матери: так и так, мол, угостили под Белгородом.
Все засмеялись, а малыши даже запрыгали с визгом. Дмитрию Ивановичу неожиданно захотелось спросить о Белгороде. Он и не вспомнил ни разу о родном городе, как пришёл сюда, а вот услыхал — и сразу захотелось, И как-то боком он подошёл поближе, почти шёпотом спросил:
— Да вы и в Белгороде побывали? Мне казалось, что с востока идёт наступление, что через Северский Донец, то есть я хотел сказать: оттуда части наступают, а вы уже и в Белгороде побывать успели, даже странно это...
— Да что ж странного? — воскликнул смеясь сержант. — На войне востока или запада не бывает. Это всё условно. А Белгород мы взяли пятого августа, утром уже всё было в чистом виде, да что ж штатному человеку объяснять — всё равно, что сено козам травить. Откуда вам понять войну? Для вас война вроде как — та-та-та — и выходи строится!
— Почему вы так странно говорите? — шёпотом проговорил Струнников. — Мы ведь тоже постигли многое. Вот в октябре бы два года исполнилось, как в оккупации мы, а это — не так-то просто.
— Чего ж вы ждали так много? — рассержено прокричал сержант. — Гляди, не ребенок вы, а самый что ни есть боец по годам да и комплекции.
— А я не годный к строевой, да вот у меня белый билет, чего уж там, так прямо в кармане, да вот.
— Это по зрению, что ли, не годный? — презрительно спросил сержант, не глядя на протянутую книжку.
— Так и по зрению непригодными бывают?
— Всякие бывают. Да только, я извиняюсь, вот в Разуменке два парнишки чуть состав немецкий под откос не пустили. Толу маловато заложили бестолочь, а храбрецы! Хотя по ребячеству своему кашу манную есть должны. Так-то, товарищ... А сейчас посторонитесь, майор слово скажет! Все посторонитесь, и вы, хлопчики, вон, туда отойдите от машины. Майор это не любит.
Майор сходил со школьного крыльца. Высокий, подтянутый и красивый, он улыбался людям, сбежавшимся со всего села к зданию школы. Справа от него, чуть-чуть отставая, шел Никита Стёпушкин в выцветшей гимнастерке и с чёрной кожаной заплатой на глазу. Огромный кадык его дёргался, отчего в его лице было что-то зловещее и холодное. Майор указал ему молча на кузов и сам легко и стремительно вскочил в машину. Тихим и приятным голосом он обратился к народу, пообещал клятвенно всем, что больше германец не сунется в эти края, и что вообще — ему капут, и что не сегодня-завтра будет взят Харьков, и что надо подумать крепко всем миром, как засеять поля, и что август только начался, время есть, и что из Белгорода пришлют непременно трактор, а то и танкетку, чтобы помочь распахать поля. Наконец, он сослался на то, что им пора ехать, что за председателя останется Никита Стёпушкин, славный красноармеец, горевший в танке и теперь списанный по ранению, но человек он — кремень.
Тут же майор протянул руку Никите и громко крикнул:
— Надеемся на тебя! Верим в тебя! А это от меня лично. — И протянул Стёпушкину наган.
— Да чего уж там, товарищ майор, — сказал твёрдо и как-то не по-военному Никита. — Дело мы знаем, а инструкции я запомнил, как полагается. До Берлина вам дойти!
Говоря всё это, он, не суетясь, сходил с машины, и когда новая полуторка дала прощальный сигнал и скрылась за поворотом, Степушкия угрюмо оглядел земляков и выкрикнул фамилию Струнникова.
Дмитрий Иванович сначала ничего не понял, но Аксюта подтолкнула его, говоря: это вас, это вас кличут. Как-то боком и неуверенно Струнников сделал несколько шажков и остановился около нового председателя, покорно уставив на него отсутствующий взгляд:
— Учитель, что ли? — спросил Никита.
— Да, учитель, то есть я был до войны учитель, в десятилетке преподавал, в Белгороде.
— Хорошо! — перебил Никита. — Писать у меня будешь протоколы, понял?
— Это невозможно. Понимаете, у меня с очками не в порядке. Вот поменять бы, тогда, а так — никак невозможно, уже полгода, как я ни одной буквы не различу, возьму книжку, пристроюсь — тут же и поплыло всё.
— Что значит, поплыло? Куда поплыло? Ты что злить вздумал меня? Да откуда ты взялся? — крикнул Степушкин.
— Осенью, еще в сорок первом остался, то есть не остался. Ведь тогда немцы с востока пришли, как наши вчера — с запада, так немцы тогда с востока. А меня направили сюда — скот эвакуировать, только никакого скота здесь уже не было, а вечером немцы пришли, да и я пешком только вечером прибыл. Присёл и уснул вот здесь, в школе. А вот Аксюта и разбудила меня: немцы, говорит, товарищ уполномоченный. Откуда, спрашиваю да кто поймёт, отвечает, отовсюду, как с неба свалились, на мотоциклетках, говорит, и на машинах. Я тогда на переправу, она с пригорка видна, да где там — немцы уже и посты выставили, я тогда и нашёл дом уборщицы, и всю войну вот прожил. Человек-то я гражданский...
— Белобилетчик, что ль?
— Да! Да! Всё у меня в порядке!
— Еще узнаем, что это за порядок! Небось, немецкий язык знаешь?
Струнников заколебался. Хотел сказать что-то, но заколебался, близоруко хлопая глазами.
— Да знает он, знает! — выкрикнула Аксюта. — Он по-ихнему говорить умеет.
— Это не совсем так! — взвизгнул Струнников, выйдя из оцепенения. — Она так говорит по простоте, она не может знать, знаю я или не знаю.
— Так знаешь или не знаешь всё ж-таки? — строго спросил Никита. — Со сволочью этой обчался?
— Что значит, общался? Вы не думаете, что говорите. Только с Дитрихом несколько раз обмолвился! Так больше на пальцах, да Дитрих-то и не желал говорить много. Он рядовой и о Шиллере почти слыхом не слыхивал, так самую малость. А у нас тогда на нижних улицах кто-то тифом заболел. Так я о Шиллере заговорил, чтобы Дитрих мыла дал, обыкновенный кусок мыла — не больше...
— Ладно, — перебил Стёпушкин, — сейчас ослобонюсь, тогда с тобой порешим. — и крикнул громко: — Гаша, слышишь там, Гаша! Ты писать будешь.
3.
Когда первого августа русские самолёты впервые за всю войну пробомбили нижние улицы, Мария, перевязав руку раненной соседке, уговорила её уйти по направлению к Никольскому. Сама она идти не решилась, вчера бы не думала о страхе, но сегодняшняя бомбардировка, забитый людьми погреб, крик детей, неожиданно парализовали в ней волю. Ужас сделался каким-то одушевлённым: он ходил, ползал, летал, убивал, миловал, смеялся. Он был похож даже на кого-то и не похож ни на кого. Единственный в мире, он то множился, то раздавался вширь, то рос до бесконечности вверх. И не могла Мария объяснить даже себе, что весь этот ужас идёт из её глубинного и животного страха, что вот в мир постучался ребёнок, а мир так жесток и грязен; да и какой это мир — одно название, глупость одна, но чем он отвратительней, тем страннее чувство, в которое надо вживаться, а может, просто примиряться с ним. Она наскоро связала узелок, уложив кое-как самую малость из вещичек, не забыв при этом о бинтах, вате и ещё о коробках с какими-то лекарствами. Так же быстро простилась со стариками Мирошниковыми и через калитку в огороде прошмыгнула во двор к соседке.
Немного побледневшая, с перевязанной рукой и отпустившей её болью, соседка улыбалась Марии с чистенького дощатого крыльца.
— Идём же, идём скорее! — проговорил Мария. — Вот самолеты опять прилетят. Когда такое чистое небо, самолёты обязательно прилетают...
— Куда ж идти-то, милочка? — простодушно и всё улыбаясь, спросила соседка.
— А разве не знаешь? Ты же сама сказала: в Никольске два или три немца всего. Значит, там не будут бомбить, стрелять не будут.
— Успокойся, успокойся, — прошептала соседка, — может, и тут пронесёт, они ж там, в небушке знают теперь, что мы — наши, и не станут больше, И немцы все в лес уезжают, да по буграм возле переправы пушки закапывают. Оно с крыши моей видно. И если бы ты не тяжелая была, сама глянула бы...
— Но у тебя осколок в руке! — соврала Мария в отчаянии. — Тебе никак нельзя здесь оставаться, заражение начнётся...
— Так ведь уже не болит. Разве если толкнешь сильно.
— Всё равно нельзя. Это только так кажется, что не болит. Оно всё там, внутри, нагнивается... Так и руку отрежут, если не поберечься. Я-то знаю.
— Ну, не плачь, Милочка, не надо. У меня ведь двое деток. Как же я с ними-то? Им по три года. Кто ж им поможет, если идти они не смогут? Ты — вон какая, а у меня рука...
— Ради деток и надо тебе идти. Ты сама сказала, что это пять километров, а если они устанут, мы сядем, отдохнём...
— Нет! — вкрикнула соседка. — Нельзя так. Будем, как все люди. А в тебе это материнство говорит, да ты сядь, сядь! Авось, пронесёт. Лучше как все люди...
— Прощай! Прощай! — крикнула Мария, — я сама, не маленькая. Найду дорогу.
И она тяжело, но уверенно вышла на пустынную улочку. Тополя едва полепётывали листвой, и казалось здесь, среди покоя и тишины, что надо перешагнуть лишь небольшую черту, и мир станет другим: солнечным и ясным, наивным и простодушным, с деревьями, чистыми и белёными дохликами, с детишками, которые играют в классики и благодарно улыбаются в ответ на протянутую конфетку.
Улочка кончилась почти мгновенно. Надо было свернуть чуть вправо, выйти к школе а уж оттуда — дорога прямая. Можно было ещё недавно идти здесь через огороды, но даже из войны люди научились делать выгоду: все полоски с картошкой да кукурузой летом были обнесены колючей проводкой, которой казалось, нет конца.
Едва она свернула, как перед ней открылись выжженные косогоры, а между ними нырял грунтовик, весь изрытый гусеницами и колёсами. Она уже сделала шаг и другой и вот уже деревня отрываться начала, всё больше и больше погружаясь в никуда.
— Куда же я? Куда? — спросила себя растерявшаяся Мария. — Люди в беде кучкуются, а я в пустоту норовлю, да страх это, один страх виноват! Вот и мотоциклист из страха одного куда-то летит. Но кто же виноват, что страх. Он сам приходит. Его никто не зовёт, от него нельзя избавиться просто так...
Она ещё попыталась идти, но уже не могла, села на пригорке, чуть в стороне от дороги и заплакала.
Тут и нашел её дед Ефим, тот самый, которому она однажды поправила ногу. Он нёс вязанку травы, да и остановился рядом. Седой и высокий, казалось, он был ко всему безразличный.
— Что ж ты, нябось, испужалась и кинулась, куда глаза глядят? — спросил он, не сбрасывая с плеча травы.
— Да вот, — сказала Мария, узнав его сразу. — Как бы невинного-то не убили. Я уж ладно, а он ни при чем! Думала в Никольск... Там говорят, и немцев нет.
— За невинного хорошо сказано. Невинный — он и есть невинный. Не моё это дело, правда, только я думаю, что виновных среди нашего брата вообче за всю войну не было. Или я по глупости старческой не так говорю? Может по грамотности вашей что и по другому выходит, а?
— Да, да! Конечно, дедушка,
— И я так думал, да и теперь думаю. Только что ж мои думы, они отжитые, думы-то мои.
— Что ж вы хотите этим сказать?
— Боюсь я детка, за всех за вас. Как бы мучения эти боком-то не вышли: уж, память-то сдавать стала мне, а всё ж помню, как вы в марте появились тут, помню всё, как вы тут порядок наводили, мол, мы не мы, а всё ж освободители! Оно-то так, детка! Плохого люду много везде. Но только зря тогда Данкова расстреляли, не разобравшись. А что тот Данков? Во страхе жил, во страхе и служил, а кто во страхе служит, от того не радости, ни беды... Так, глупости одни!
— Дедушка! Да ведь солдат в окопе каждую минуту может встретить свою смерть. Когда ж ему разбираться кто тут и как служил? — перебила его Мария.
— Ну-ну! — проговорил Ефим. — Только и нам не досуг, а? А ну как с берданом кинется завтра на первого попавшегося солдата: дескать, сукин сын, ты приставлен народ охранять, а сам за Донец драпанул, а потом и за Дон, а?
— Так ведь это же отступление, это же война...
— Понимаю, — снова сказал Ефим, — очень даже понимаю. Нам так и в октябре сорок первого сказали: ждите, вернёмся. А как ждать — не говорили, ни хлебца ни оставили, ни портов... Так-то вот оно получается. А Данкова стрельнуть — и дурак может. А он поди, тоже, наверно думал: что ж вы меня, калеку бросили на произвол судьбы, я-то и в колхозе милостыней жил, ни пахать не мог, ни за волами ухаживать, а тут как же? А какое данково тут предательство: скажет ему — туда загадай мушкам и бабам, он и рад загадать, вроде при службе, вроде при деле, да и прокорм есть... Так-то оно! Конечно, были среди нас такие, как Алексей Михайлович! Но они — эти люди и на миру были красны! Ведь кто был до войны Алексей Михайлович? Председатель был, директор МТС был! Вот как оно!..
— Да, — сказала Мария, — Да это так, только всё равно ни под каким предлогом…
— Ладно детка, накумекал тебе тут старый Ефим! Я ведь не тебе берёг эти слова, думал, как придут наши, комиссару скажу их, чтоб подобрее были, а то ведь тогда и часа тут не побыли, а успели стрельнуть направо и налево. Ладно, пойдём. Не надо тебе в Никольск, там все дорожки загородили и мышонок не проскочит. А на Загорянке у нас как-нибудь переждём. Недолго осталось, поверь старику. А что страх у тебя — это хорошо, он думке помогает. Испугаешься вот так, а потом думаешь: наверно и другой испужаться мог... Все человеки мы, все…
Так Мария, гонимая войной и ожиданием ребенка, оказалась на Загорянке, в доме хлопотливых старичков. Пришла она с огородов, так что никто её не видел, а когда отходившие немцы попытались её найти, бог знает для каких целей, они перевернули вверх дном нижанские хаты и сараи. Никто не знал, где она. И только бывшая её соседка сказала Склярову, что Мария ушла в Никольск после первой бомбежки, побежал ли Скляров докладывать об этом немцам, этого тоже никто не знал и не узнает никогда.
Никита отдавал приказ за приказом. Гаша едва успевала записывать. Наконец, собрав полтора десятка мужиков, в том числе и Струнникова, загнал их в пустой класс и поговорил с ними по-мужски. Те вышли из класса, как ошпаренные, построились в коридоре в довольно ровную шеренгу и стали ждать новый приказ.
— Вот, что теперь землячки, — говоря с каким-то надрывом, повторял Никита, — вот что теперь землячки! Лавочка ваша кончилась! От войны вас ослобонил закон. От мира я вас не ослобоняю!
— А раз от мира, чего ж ты командуешь, как генерал? — сказал Горбатый.
Никита будто и ждал этого. Он горько ухмыльнулся и вдруг эакричал так, что это эхо где-то повторно разбилось о стенку и остро хлестнуло по ушам.
— Ах, вы крысы тыловые! Генерал тебе нужен? А вот тебе генерал и вам всем остальным! — закричал Стёпушкин и резко снял с себя гимнастерку, обнажая повернутую к мужикам спину, с красными рубцами и шрамами едва заживших ожогов. — Что, ещё штаны снимать прикажете? — снова закричал он. — И штаны могу. Там не генералы даже, там маршалы, ясно.
— Чего ж там, — сказал Евсей. — Верим и так. Ты только Никита Иванович, не понукай нами. Всё мы понимаем, сможем, сделаем! Поди, тут ведь тоже калеки...
— Хороши калеки, — надевая гимнастерку, сказал Никита. — да и дела мне нет, кто вы! Я вас не на войну посылаю. А в лес пойдете немедля. Закопаете трупы. Возле мин и снарядов поставите колышки с красными лентами. Ясно? Мне что бы ни один пацан не подорвался. А удержать я их могу день другой, не больше. Завтра с утра обещали пару минёров прислать. Кровь из носа, надо сделать так, чтобы не взрывались детишки. Они, сукины сыны, уже сегодня чуть свет гранату в горящий навоз подбросили, хорошо, что вот Деремов мимо шёл, испугались и разбежались. Гляди и сидели бы около дыма... Да ещё, чуть не забыл: заглядывайте под кусты, может где раненый лежит, кровью истекает...
— Так прошли же солдаты по лесу, — сказал осторожно кто-то.
— Прошли! А вдруг пропустили?
— А если немец раненый попадётся?
— Что ж немец? Лопатой его по башке — и в ямку. Тебе жалко будет? Не натерпелся этой сволочи небось? Небось, не допекли, а, Струнников?
— Да я ж просто спросил! У вас по инструкции, как вы сказали майору.
— Какие тебе инструкции насчет этих гадов? Я сказал: лопатой во башке и в яму, абы вони не было, ясно?
— Как же ясно? — снова не согласился Струнников. — Это ж не курёнок? Да и как лопатой? Разве можно так запросто по человеку? Это никак нельзя. Да и почему же лопатой? Пристрелить тогда уж, что б не мучился. Хотя бы из нагана.
— Правду говорит учитель, Никита, — сказал Евсей Горбатый. — Что ж лопатой. Мы не обучены такому.
— Вот и обучитесь! — выкрикнул Степушкин. — А теперь за струментом и чтоб через полчаса здесь. Кузнец и ты, учитель, останьтесь. По словечку вам есть.
Мужики вышли из школы. Кто ковыляя, кто относительно бодро шагая к своим хатам и землянкам. Струнников разглядывал кузнеца, некрепкого старика в потёртой рубахе, которого он видел, кажется, впервые.
— За что ж тебя здесь придержали? Ты и рот не раскрыл? — спросил он.
— У Никиты на лице не написано — за что, — холодно ответил кузнец.
— Вот я говорил много, он и придержал меня.
— А ты помалкивай, там, в лесу разберётся, что к чему.
— Нельзя же лопатой!
— Почему — нельзя? Всё можно. Мы их сюда не звали. Можно — и лопатой... подумаешь, человеков нашёл!
— Не они человеки, а мы! Понимаешь...
— Хватит митинговать! — крикнул Никита. — Вот тебе, учитель, карабин. Если понадобится — лупи! Небось, был «Ворошиловским стрелком»? Был, признавайся?
— У меня, нет, нет! У меня — глаза, то есть у меня очки — не того...
— Вот сволочь! Да я тебя сейчас шлёпну, аж пыль полетит! Очки, глаза! Стерво подлое! Я к тебе уже два часа присматриваюсь. Холуй немецкий! Бантик повязал — шкура интеллигентская. Возьми карабин, ну! Вот пять патронов! Марш к Деремову — у него очки и подбери! И гляди мне, сучня!
— Гадство! — сказал кузнец, когда Струнников пулей вылетел из школы. — Сдаётся мне, Никита Иванович, тут что-то не чисто.
— Брось, Мишка, грех на душу не принимай. Просто слюнявый учитель. У Аксютки под боком всю войну пролежал — и баста. И не балуй мне... Я этого не люблю. Займись-ка лучше кузней. К вечеру свезут плуги и бороны. У самого полколхоза, наверное собралось.
— Берёг, берёг всё, ждал!
— Вот именно, что берёг. Уголь через неделю будет, не раньше, а пока головешками топи, ясно. Я детей и женщин попросил, все уголья с пожарищ к вечеру перенесут к кузне.
— Не прогреешь...
— А я говорю: прогреешь. Попыхтишь — и прогреешь. Сарай там справный, мех подлатаешь и чтоб утром стучал, понял?
— Понял, Никита Иванович. А подозрением моим зря гребуешь, видел я его с немцами.
— А он — тебя видел.
— Что ж я? Я пройду бочком, что б не заметили, тихонечко, чтоб и не заметили...
— Что ж худого в том, что на виду ходил?
— Так то оно так, да зря вы ему винтовку дали. Кабы, едри его мать, не случилось чего...
— Слушай, иди и не темни! Ему винтовка, что архирею — свисток. Падло! Иди, я сказал.
— Пошёл. Тихо пошёл. А это ты зря, падлой-то, я тебе в отцы гожусь.
— Пошёл! — не своим голосом заорал Степушкин и уже тише прокричал, — Гаша, где ты там? Налей мне малость и принеси сюда.
Гаша почти тот час появилась с кружкой и пожелтевшим огурцом. Никита почти вырвал спирт, залпом выпил, чуть задержал дыхание, взял огурец.
— Слушай девка! Как ты думаешь, кто выдал Алексея Михайловича?
— Кто ж знает, дядя Никита. — прошептала Гаша.
— Говорили на Склярова и ...
— Скляров дура, у него ума на это мало, да и откуда он знал это. Он даже вчера не сумел спрятаться. Спрятался бы пока передовые части прошли — и всё. Полицая нашли, шкура, конечно, порядочная... Туда ему и дорога... Слушай, а что думаешь о Струнникове?
— А ничего не думаю, — проговорила девушка, — Но не он предал — это так.
— Наверно, не он, — сказал Никита, — Поживём, увидим.
4.
Струнников, выбрав почти подходящие очки, побежал от Деремова домой, выпросил у Аксюты лопату и выбежал на дорогу. Он стоял и ждал, сильно сжимая карабин и всматриваясь в далёкую зелень леса. Вот бы там встретить что-нибудь такое, после чего к нему и обращались бы по-другому, — думал он. А вот что это должно быть такое, он не знал, он не хотел знать, там всё, что ни встретят в лесу, будет плохое. Например, мина, на которую сослепу недолго наступить, или уже разлагающийся труп, от запаха которого затошнит, закружится голова, начнётся рвота, тем более, что и так бурчит от козьего молока в животе.
— Пойдём, брат поневоле, — услышал Струнников, — Михеев на коровёнке уже проехал через задние дворы.
— А, это ты, Деремов? — сказал Дмитрий Иванович. — Откуда у тебя столько очков?
— Хе, — сказал Яша, — ну ты даёшь. Какое тебе дело до этого?
— Да интересно просто. Вот я — учитель, а у меня больше двух не было, это смешно, когда столько очков.
— Наверно, смешно. Просто у меня сестра до войны в аптеке работала…
— Тогда ясно, всё тогда в порядке.
— Не о том ты говоришь, Струнников, — сказал Яша. — Ты будто бы на гулянку собрался. А как жахнет, там в лесу. Михеев даже с бабкой простился.
— Неужели жахнет? Ты хоть знаешь, какие они бомбы? Я и не видел их. Вот если увижу, откуда узнаю, что это бомба или мина, может это деталь какая-нибудь, от мотоцикла или машины?
— Михеев знает. Он воевал в империалистической. Если что — спросим.
Постепенно Деремов стал отставать, всё больше припадая на больную ногу. Струнников долго сдерживал ход, приноравливался, порой останавливался и ждал. Наконец не выдержал и рысью побежал в гору, крича Михееву: эге-ге! Михеев придержал корову, оглянулся.
— Да остановись же ты, остановись! — кричал Струнников. — Яша совсем пристал.
— Жду, жду! — доносилось сверху.
Яша вначале не хотел ехать, беспрестанно повторяя: как-нибудь, не спеша, как-нибудь...
Струнников подтолкнул его однако с задка телеги. Деремов неуклюже сел на подстилку из сухой травы, и телега снова медленно пошла в гору. Лес был уже близко. Оводы и слепни роем кружились над коровой, больно жаля её, Михеев гнал их зелёной веткой, хлеща то направо, то налево. Воздух был горяч и так насыщен пылью, что тяжело дышалось.
Едва они въехали в лес, как Михеев сказал:
— Стоп, хлопцы! Передых нужен, корова совсем уходилась, распрягу, пускай попасётся, а мы тут походим. Дальше чем на сто метров не расходиться.
— Странно, — пробормотал Струнников, — и тут командуют. Почему не расходиться дальше? Или мы твою корову пришли пасти? — уже громко выкрикнул он.
— Как хочешь, — сказал Михеев, — Тебе жить.
— Вот именно! Вот так оно и есть, — с этими словами Струнников нырнул в заросли орешника и исчез.
— Чудной мужик, — проговорил Михеев. — По-нашему — шалапут.
— А вообще-то интересный человек, — продолжал Деремов. — Я так и не сошёлся с ним, но часто захожу к нему. Много знает этот учитель, а рассказывает — пальчики оближешь. Только — чудной, то ли добрый очень, то ли благой?
— Ну что, айда! — сказал Михеев, привязав корову к колесу телеги.
Они углубились вначале метров на двадцать, потом резко повернули, обходя овраг, и через минуту вышли на окраину, сплошь перерытую траншеями и одиночными окопами, доносился неприятный запах, но трупов не было видно. На маленькой полянке валялись стрелянные гильзы, короткие и тяжелые, а прямо в кустах боярышника поблескивали десятка три снарядов. Михеев воткнул палку и привязал красную ленту. Потом вытащил из под дощатых обломков совершенно крепкий ботинок, повертел его в руках и начал растаскивать бревна и железные ящики. Обшарив всё вокруг, он страшно удивился — другого ботинка не было.
— Яша! Яша! — позвал он громко. — Слышишь, у Пантелеева какой ноги нет — правой или левой?
— Не знаю, — отозвался Деремов. — Может правой, а может и левой. А тебе зачем тебе?
— Да вот ботинок новенький, ему и сноса не будет... Можно сбыть..
— Фу ты, ботинок. Я тут уже ямку с патронами закопал и винтовку нашёл, а он ботинок. Дался он тебе.
— Тебе хорошо говорить, а у меня трое и все голые. Мне бы обужку да одёжку какую найти, да если палатка найдётся, на передник возьму, жинка просила.
Михеев однако кинул ботинок в мешок, не обращая на Деремова никакого внимания. Они ещё ходили минут десять, зарыли один окоп с убитым и почти присыпанным землёй немцем, а вскоре вышли на поляну, где мирно паслась корова, привязанная на длинной верёвке.
Яша положил винтовку на телегу и скрутил цигарку. Лязгнул кресалом, раздул трут — и сильно затянулся. Михеев был некурящий, а потому и надвинул кепку на лоб, привалясь к колесу. Они молчали.
Неожиданно появился Струнников, бледный и взволнованный.
— Там! Там! — прокричал он. — Там кто-то копошится. По-моему человек. Я окликал и по-русски, и по-немецки! Молчит. А если б зверь был, то побежал бы... Зверь побежит, зверь не выдерживает человека. Он молчит, не отзывается, я и по-немецки кричал, и по-русски. Может умирает. Сто метров отсюда, не больше. Лежит и копошится, но не отзывается, как будто не слышит меня.
— Пойдём, — холодно и равнодушно сказал Михеев.
Они прошли немного по широкой тропе, потом она оборвалась неожиданно, началось то ли редколесье, то ли давнишняя прорубка — всё было сплошь завалено ветками с ещё зелёной листвой. Вскоре шедший впереди Струнников поднял руку, чтобы остановить сопевших позади Михеева и Деремова. В этот миг и пронеслась над лесом, как пронзительный смерч, пулемётная очередь. Все упали, ничего не осознав толком, упали инстинктивно, вжавшись в прохладную землю. Очередь была короткая и пронзительная, ни свиста пуль, ни взрывов в кронах деревьев. Только: та-та-та. И гробовая тишина снова затаилась в лесу.
Струнников почувствовал, как по телу, волна за волной, прокатилось ни на что не похожее тепло, он стиснул зубы до боли в висках и опрометью метнулся вперёд, перепрыгивая через ветки. В один миг он оказался на знакомой ему уже поляне и только тут понял, что надо лечь, надо упасть, вдавиться поглубже. Положив карабин на слепышиную кучу, он достал патрон и вогнал его в ствол. И только тут вспомнил о своём враге, который, может быть уже поймал его и держит на прицеле, и ждёт только, как он, бестолковый мужик, прижмет приклад к плечу. Струнникову от этой мысли стало не по себе, перед глазами поплыла поляна, деревья начали раскачиваться. «Так было кажется с Пьером Безуховым, во время дуэли...» — подумал Дмитрий Иванович, протирая глаза и очки одновременно. «Но он попал тогда... Можно было не попадать, но он попал. А тут обязательно надо попасть, но где же он? Где? Вдруг ударит сейчас и убьет Деремова, а то и Михеева, а у Михеева есть дети. И у Михеева нет винтовки. Михеев зоркий мужик, хоть и староват для стрелка, а всё лучше... Ну где же он, этот пулеметчик? Видел, ведь недавно, как кто-то копошился, а теперь никого...
— Эй, ты, падло! — крикнул неожиданно для себя Струнников. — Выходи, падло немецкое, ты окружён.
— Жён... жён... жён... — прокатилось эхо по балке.
— Ты чего орёшь, дура? — услышал он голос и резко повернулся. Рядом с ним, за веткой клёна, лежали Михеев и Деремов. Михеев цыкал и крутил пальцем у виска.
— Да он же, вон лежит, против тебя же. Вишь, аль нет? Против, прямо за грушей, голова хорошо видна, ну, лупи же, дура! — хрипящим шёпотом говорил Михеев.
Струнников резко отвернулся и в тот же миг увидел рыжеватую голову и пулемет, повернутый в сторону от них. Он долго целился, борясь с дрожью, в руках и всем теле. Вот мушка точно легла в прорезь, вот пошатнулась, убежала куда-то, вот вся голова поместилась в кружке, и ещё бы две-три головы поместилось, и даже не заполнили все головы кружка, всё бы остались щели. Вот если бы голова была раз в пять больше, но тогда бы вероятно, и винтовки были бы большими, пули-то отливают точно по голове, то есть точно, чтобы пробить голову, тогда бы и человек был во много раз больше теперешнего...
— Стреляй же, — снова шептал с прихрипом Михеев.
И Струнников выстрелил. То, что пуля попала в цель, видел только зоркий Михеев, видел по тому, как взвилась пыль у самой головы и как голова исчезла в углублении.
Он вскочил первый и совершенно спокойно пошёл через поляну. Следом ковылял Деремов. И чуть поодаль, цепляясь за траву и ветки, покачиваясь, шёл Дмитрий Иванович.
— Да он с перепугу ткнулся мордой в ямку, — улыбаясь сказал Михеев Деремову и протянул ему пулемет.
— Почему ж с перепугу? — спросил Струнников. — Я убил его. Я пробил ему голову, это очень даже просто — взял и пробил.
— Да не попал ты! О, глянь на него — свеженький и чистенький, как огурчик.
В этот миг лежащий болезненно простонал.
— Его придавило деревом, — проговорил Деремов, — Видать ноги сломало. Посмотрите, вот тут.
— Видать так, — сказал Михеев — как же его угораздило? Тьфу ты, ну ты! Давайте-ка попробуем отодвинуть бревно.
Молча они налегли на осину, она чуть подалась, но, вероятно, только причинила лежащему нестерпимую боль, потому что он закричал, жутко, панически, даже от этого крика у Михеева волосы стали дыбом.
— А если корову впрячь в дерево, а мы приподнемем, рычаги только вырубить надо. Приподнимем, а корова потянет, — торопливо заговорил Струнников.
— Дело говоришь, — согласился Михеев, — только ты и сбегай, за ней по-молодецки, у меня уж и сил нет.
Пока Струнников бегал за коровой, Деремов успел покурить, а Михеев пару раз примерить валявшийся китель, успел содрать с него солдатские погоны и какую-то нашивку.
Действительно, когда впрягли корову, дело пошло на лад: минуту, вторую покопались, и бревно оттащили ровно настолько, чтобы можно было вытащить лежащего. Они перевернули его на спину.
— Что ж делать будем? Достреливать? — спросил Михеев.
— Как же достреливать? — удивился Дмитрий Иванович. — Он и стоять, поди, не может. А как же лежачего достреливать, это никак нельзя.
— Твоё дело, — проговорил Михеев. — Тебе поручали, ты и решай — как!
— Что ж твоё? Нас трое тут. А главное-то, его нельзя поставить. У него ноги поломаны, это уж точно. Никакая нога не выдержит такое бревно, если оно упадет. И посмотреть можно, да хоть теперь.
Струнников наклонился к ногам лежачего и вдруг отпрянул. Лицо сделалось бледным, он пошатнулся.
— Ты чего? — спросил Михеев.
— Так, показалось. Ничего, это пройдёт. Со мной это часто бывает. Возьмёт и померещится, как недавно было, когда он под бревном лежал. Это мне ещё тогда показалось, что он в ботинках, я-то теперь только вижу солдата босым. Просто я не видел солдат босыми. Да хоть когда и стрелял, всё мне казалось, что голова-то такая огромная, как в «Руслане и Людмиле». И уж никак по такой голове нельзя было не попасть, вот и теперь странно, что солдат баз ботинок. Хотя чего ж странного, может, и правда — оно сподручнее босиком. Только вот ноги синие такие, даже нехорошо! И никак нельзя его достреливать. Надо сдать его Никите, а уж он сам распорядится. Ещё я знаю, точно знаю, что солдаты могут многое рассказать и помочь противнику. А так как противники у него — мы, значит, он может нам и пригодиться.
— Надо везти в деревню его, — проговорил Деремов. — Струнников прав, почему мы его должны убивать?
— Действительно, почему? — поддержал Дмитрий Иванович! — положим на телегу и повезём. Да хоть прямо и сейчас. Да и воды ему надо дать, у него даже губы треснули, я рукой пробовал, шершавые такие...
6.
Стёпушкин только что проводил двух старух, пообещав им, что как только будет в Белгороде, непременно наведёт справки об их сыновьях, якобы пропавших без вести ещё в начале войны. Усталый и голодный, он сидел на обломках парт теперь, размышляя, что делать дальше. Близилась пора сева озимых, а как сеять, если не на чем пахать, да и не чем — плугов не было, копать поле лопатами — тухлое дело. Народ отощал, да и разленился порядком в этой гиблой прифронтовой полосе. Но народ этот, бесспорно, и находчив, смекалист и до чёртиков напорист. Знал об этом Никита крепко, хотя в селе всего второй день. Вот Гаша, ещё девчонка кажись, а нате ж, часы где-то раздобыла, успела сбегать к кузнецу, он же и сельский часовщик. И не отошла от него, пока часы, подремонтированные и смазанные, не застучали ровным боем.
Стёпушкин, размышляя обо всём этом ровным счётом пока для себя, встал и заглянул в комнату, которую временно оборудовал под сельсовет. Ходики стучали по-прежнему и показывали ровно два часа.
— Не жизнь — зараза какая-то, — сказал Никита, больно сжав голову. — Слушай, Гаша, ты хоть бегала поесть сегодня?
— Конечно, что вы, только недавно мимо вас прошмыгнула, не стала тревожить, думала, вы задремали на досках.
— Кажется, задремал, если не обманываешь. Да, вот какое дело: те два нераскрытых ящика, знаешь, с чем они? Вот, которые в углу? Не знаешь и нехорошо! С тушёнкой... Американской! Ясно? Надо бы устроить праздник, что ли? Ну, всех созвать, выпить. Да чтоб с гармошкой...! А то вот только кричим, я сдуру наганом размахиваю... Как думаешь, а?
— Ой, дядечка! — воскликнула Гаша. — Ой, какой вы молодец! Вы просто прелесть.
— Да чего уж там! Плесни-ка мне малость.
Когда Гаша подала кружку со спиртом и ломтик свежего хлеба, Никита еле сдержал слезу, понимая, что свой кусок отдала, что, может, и ждала этой минуты, чтобы вот так, запросто, подать эту милостыню, отняв её у себя.
— Знаешь, Гаша, — выпив, проговорил Стёпушкин, — боюсь, как бы не подорвался там в лесу...
С улицы всё настойчивей и призывней доносились пацанячьи голоса: «Едут, едут!..» Никита, вытеревшись рукавом, вышел на крыльцо как раз в то время, как подвода остановилась в тени под тополем.
— Ну, что там? — крикнул повеселевший Стёпушкин.
— Да вот, Струнников приказал везти! — крикнул ухмыльчиво Михеев. — Трохвей тебе. Говорит, вези Никите, может, сгодится в хозяйстве.
— Где же Струнников? — крикнул Стёпушкин. — Сам-то он где?
— Отстал с Дерёмовым, они улицей пошли, а я через задние дворы, сушняк на подтопку сбросил.
Никита подошёл к телеге, заглянул и побледнел.
— Ты кого это привёз?
— Кажись, хрица, как учитель приказал, — ехидно проговорил Михеев.
— Я тебе, стерва, морду раскровавлю! — закричал Никита. — Он дохлый или живой? Ну?
— Вродь, живой был, только молчит, а может, и дохлый, кто ж в ихнем нутре разбирается? Народ чужой — и как он подыхает, нам не известно...
— Да ты рожки мне строить вздумал? Да я тебе... — Он замахнулся, и как раз в этот миг из-за угла показались Струнников и Деремов, о чём закричали мальчишки:
— Струнников! Струнников!
— Что это? — налетел на Струнникова Никита. — Я тебя спрашиваю русским языком: что это?
— Как что? Пленный. Раненый пленный, — спокойно ответил Дмитрий Иванович.
— Ты хоть, падло, знаешь, где берут пленных? — скрипя зубами и доставая наган, прошептал Никита.
Мальчишки, увидев наган, закричали вразнобой: «Учителя стрелять будет дядька Никита...», «Не надо стрелять учителя...», «Стрельни лучше хрица, а учителя не надо...»
— Моли бога, что детишки тут, а то бы тебе не быть жильцом! — крикнул Стёпушкин и отбежал к крыльцу. Сел на горячий камень, опустил голову, едва слышно проговорив выскочившей Гаше: «Приведя его в чувство, да смотри, один глоток всего капни».
Немца сняли с телеги и положили у самого тополя. Гаша принесла спирту и капнула ему в рот. Он простонал и открыл глаза, в нательной рубашке, штанах и босой, он ни на кого не был похож: ни на оккупанта, ни на солдата, беспомощный, бледный, с посиневшими пальцами на ногах...
— И это они хотели мир завоевать? — вырвалось непроизвольно из уст Струнникова, когда он повнимательней стал его разглядывать.
И даже когда сбежались жители села, ни глумления, ни насмешки не было, молча глядели на него женщины, поодаль стояли старики, лишь Алдошкина тёща плюнула на него, да какой-то малец с материнских рук пролепетал: «Кака!»
— Что ж, люди, делать будем? — встал и спросил наконец Никита.
Несколько минут стояла гробовая тишина. Но когда Алдошкина тёща крикнула: «Закопать живьём», всех словно прорвало.
— Закопать, закопать гадину...
— Спалить и пепел рассыпать!..
— Да вы что, одумайтесь, мы ж не звери...
— Кто ж это право нем дал его закапывать...
— Расстрелять...
— Утопить, отволочь в Донец — и пусть раки едят...
— Господи! Да вы с ума сошли, или мы нехристи.
— 3нал, куда шёл! К ракам пускай теперь идёт..
— Что ж мы судим! Он и не соображает, о чём мы говорим.
— А на хрена соображать, в земле сообразит...
— Пусть ответит за Алексея Михалыча...
— Повесить...
— Чего жалеть гитлерюгу?..
— Затоптать, ногами затоптать...
— Сдать властям...
— А мы что, не власти?..
— Суд народа — самый справедливый суд!..
— А может, он секреты знает какие?..
— Без секретов их уже попёрли...
— Стреляй, стреляй, Никита...
— Да как же в лежачего стрелять-то?..
— Очень просто: шпок — и нет...
— И поминай, как звали...
— Никита! Никита! Что ты думаешь?..
Никита вскочил на повозку, и в тот же миг наступила тишина. С полминуты он глядел единственным глазом на толпу, едва заметно вздрагивая всем телом.
— Там, в лесу, я бы убил его, как последнюю скотину, ни один нерв не дрогнул бы, — сказал он. — Тут, прямо под тополем, убил бы, не задумываясь, если бы вы были единодушны. Теперь я решил его отправить на переправу и сдать его военным властям, пусть разбираются, там поумней нашего будут головы.
— Правильно, Никита Иванович...
— Конечно, правильно...
— Они звери, так чего нам быть зверьми?...
— Надо к нему акушорку привезти, он кажись доходит...
— Да, да! Марию...
— Пускай полечит, а то чего доброго не довезти его, что о нас там подумают?
— Сенька, у меня лошадёнка запряжена возле двора. Привези Марию.
— Поди, и ему больно...
— Молоденький-то...
Сенька Храпцов, парень лет семнадцати, крепыш и здоровяк, опрометью бросился со школьного двора и скрылся за поворотом.
Никита сошёл с телеги, толкнул Струнникова и тихо сказал:
— Ну и кашу ты заварил, учитель, ладно, поглядим, давай документ.
— Какой ещё документ?
— На него документ.
— У меня нет ничего.
— Что значит, нет? Форма-то на нём была? Или таким и нашли?
— Френч прорванный весь был, — подскочив, проговорил Михеев. — Он там брошенный и остался, но в карманах ничего, я проверил...
— И босой был, Никита Иванович, — снова пролепетал Михеев.
— Значит, амба! Не тот немец стал, — сказал, улыбаясь, Стёпушкин, — по весне ещё пёр при регалиях. Вот те и раса! Выходит, босичком драпает, жалко-жалко, вот так на полпути стать! Эх! Ладно, Струнников, спроси его о чём-нибудь таком, чтобы в пот его кинуло. О Гитлере хотя б, любит он своего Гитлера теперь или разлюбил уже?
— Что ж спрашивать? Он вне себя, то есть не в себе. Должно потерял сознание. И почему так насмехаться непременно надо? Он не любит теперь Гитлера, я ручаюсь за него. Да может, никогда и не любил.
— Тьфу, дурак! — рявкнул Никита и, выхватив из рук Струнникова карабин, побежал в школу.
Через несколько минут Санька привез Марию. Она сама сошла с телеги, хоть и была тяжёлая, сама взяла брезентовую санитарную сумку, спокойно подошла к лежащему.
— Где вы нашли его? Что с ним? — спросила она у стоящего рядом Струнникова.
— Там, в лесу! Понимаете, я хотел его убить, но не попал.
— Тогда что с ним, раз не попали?
— А вот ноги у него не того, странно как-то, вначале мне померещилось, что он был в ботинках. Но это бывает со мной. А теперь вот пальцы посинели.
— Не так уж и посинели! — резко оборвала его Мария. — Что ж вы стоите, принесите какой-либо стол. Или не видите, что мне не нагнуться.
Но стол уже несли сельские парни, ловко протащив его сквозь проём в школьном окне.
— Положите его, да осторожней! — скомандовала Мария.
Она не спеша осмотрела его, попросила Никиту:
— Знаете что, — сказала она. — Его надо в госпиталь — очень высокая температура, обморок, и, кажется, переломы, на одной ноге — точно, на другой — я не совсем уверена...
— Да это же фашист, а ты госпиталь! — сказал Стёпушкин.
— Я знаю, что говорю, — всё так же спокойно отпарировала Мария.
— Откуда ты знаешь? — вмешался в разговор бог знает откуда взявшийся кузнец.
— Да, да! — поддержал его Никита. — Откуда.
— Слушайте, — сказала Мария, повернувшись к Струнникову, — Надо две палки, похожие на лыжные, только прочнее. Я сделаю шину.
— Я мигом, сейчас, — отозвался Дмитрий Иванович, — да у меня и ножик вот, у него же забрал, видите какой, ручка наборная.
— Дай ножик! — крикнул Санька. Я быстрее это сделаю. Мой миг — действительно миг.
Он почти вырвал у Струнникова финку и побежал к ближайшему палисаднику.
У Марии немного кружилась голова, она попросила дать ей что-либо: ящик ли пустой или чурку какую... Прислонясь к тополю, закрыла глаза, что-то пришёптывая губами.
Неожиданно её толкнул малыш лет семи-восьми и сказал: «Ты по-ихнему лопотни!»
— Зачем же? — спросила она.
— Они все просят? — сказал мальчишка и указал на товарищей, сидевших немного в стороне.
— Что ж вам лопотнуть по-ихнему? — улыбаясь, спросила Мария.
— А хоть что!
— Гутен таг! — добродушно сказала Мария.
— Хрицовка! Хрицовка! Полюбила хрица... — хором запели пацаны.
— Что же вы поёте? — крикнул Струнников. — Кто ж вас учил так дразниться? Это же немыслимо так говорить на старшего.
— А ты сматывайся отсель, понял! — крикнул нестриженный пацан. — Вот папка вернётся, я расскажу, как вы тут с Никитой косым жопы немцам лизали. А мой папка вмажет, так вмажет! У нас бабка подыхает, а они хрица лечат.
— Марш отсюда! — крикнул Никита.
Ребятишки отбежали метров на двадцать и стали кричать на всю улицу:
— Косой, косой, подавился колбасой... — Хрицовка, хрицовка, полюбила хрица...
Накричавшись вдоволь, они швырнули по кирпичу и скрылись в бурьяне.
Окончание
Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2016
- Александр Филатов. Автобиография. 1988
- Александр Филатов. Лошак. Рассказ
- Александр Филатов. Ранняя ягода первой любви. Рассказ
- Александр Филатов. Лоси. Рассказ. 1986
- К собранию. Рассказ
- Жалоба. Рассказ
- Счастливые. Рассказ
- Жеребчик. Рассказ
- Плотник Уровень и плотник Карнаухов. Рассказ
- Один день без войны. Окончание
- Лотерея. Рассказ
- Добрый Захарий. Рассказ
- Подборка в журнале Звонница № 24 (2015)
- В автобусе. Рассказ
- Андрей Гаврилкин. Рассказ
- Бессмертие. Фото. 1980-90-е годы
- Слава. Фото. 1970-80-е годы
- Зрелость. Фото. 1960-70-е годы
- Юность. Фото. 1950-60-е годы
- Анатолий Форов. Поэту
ВИТАЛИЙ ВАЛИТАР
ЗЛАТА ВАСИЛЕНКО
"Кому и что доказано..."
"Заставляю себя не дышать..."
"Живу, как будто раздаю
долги…"
Бабушке
Кошка
Колыбельная
Портрет
"Ждешь ли чуда
или все напрасно..."
"Не потому что до последнего
предела…"
"Что колдунья нагадала..."
Танюшке
"Бегущая не по волнам –
по лабиринту..."
Два ангела
"Вонзились ледяные стрелы..."
"Видишь?..."
"Говорила всем, есть самый
лучший..."
"Горсть зерен набираю
в руки..."
"Нелегко я его отпускала..."
"Потрясена, нет, более –
пугаешь..."
"Я привыкла с тобой говорить
"Немного сил,
еще совсем немного..."
Тридцать три
17 мая
ВИТАЛИЙ ВОЛОБУЕВ
ВЛАД ЕРМАКОВ
АЛЕКСАНДРА КОНЯЕВА
"Я просто плыву по течению..."
"Оборвались струны,
вот и не звенят..."
"Я неумело вью своё гнездо..."
"Не знаю для чего,
но очень нужен..."
"И снова будут встречи
как открытия.."
"Рюмка красного вина..."
"Видно, не судьба с тобой..."
"И опять выбираю разбег..."
"Покосившаяся крыша..."
Колька
"Незаконченность сюжета..."
"Опять в слова с тобой играем"
"Ночной звонок, а в трубке
тишина..."
"Если к тёплой земле..."
ВИТАЛИЙ Е. КУДЕЛИН
ТАТЬЯНА ЛАПИНСКАЯ
СЕРГЕЙ ЛЕБЕДЕВ
МИХАИЛ МАШКАРА
"а дождь накрапывал всю ночь
"Я болен приближением зимы
"Вроде все слова сказаны..."
Времена года
"Лев Николаевич в
одноимённой рубахе..."
"Я чёрной кошке перешёл
дорогу..."
Про любовь
"Если так неизбежно..."
"В Москве дождливо,
торопливо и толпливо..."
"Я глазами устал искать
сочувствия в лицах..."
"Твои истины где-то рядом..."
"Ночью все кошки серы..."
"С неба упала лампочка..."
"Я столько раз умирал..."
"Твой рай картонный..."
"А письма идут так долго..."
"Безобразно напился..."
"Не вечна ночь, не вечен день
"Не все ль равно..."
"Сентябрь, суббота..."
Колыбельная
"Я открою вам тайну..."
"Я посылаю себя в разведку..."
"Ветер. Дождь..."
"Я снова бросаю монетки..."
"Дружище, приюти бездомного
Поэта..."
ОКСАНА ЧЕРЕДНИЧЕНКО
"Вошел. Снял перчатки..."
"Столетний дом..."
"В этом городе нет ни врагов,
ни друзей..."
"А за окном снегопад..."
"Я словно старенький мотив..."
"К чему ты мне снишься?.."
"В последний день зимы..."
"Я гадаю по ромашке..."
"Отпишу свои стихи..."
Ссора
"Где же ты, моя лягушонка?.."
"Я не знаю, как с тобой
прощаться..."
"Поднялась чуть свет.."
Монолог старика
"Ты думаешь, я отступаю
от правил..."
"Мы сегодня будем ужинать
без хлеба..."
"Слышишь, где-то бродит
осень..."
"Мой город отпускает нас..."
"Города – те же люди..."
ИРИНА ШВЕДОВА