Людмила Чумакина. ИДУ НА ПРОБУ
ЛЮДМИЛА ЧУМАКИНА
ИДУ НА ПРОБУ
Публикуется по рукописи
Безнаказанно наговорить слов, и слов о человеке, которого нет, который ничего не в силах опровергнуть, — на это нужно ещё решиться! Второе беспокойство: зачем мне это участие в коллективном ваянии Поэта, зачем мне перетряска души, зачем мне выставление себя, если — всякий коллективизм мне поперёк души, выставлять себя прошла охота, а впечатления прошлого, как известняк? Зачем, наконец, я иду на эту пробу? А затем, что мне интересно лишний раз испытать свой дар: что могу? как могу? на что отважусь? одушевлю ли Сашу или так и оставлю в камне? к какой категории вспоминалыциков примкну — к выскочкам, скучным, болтунам? — или впаду во все грехи?
Для начала призываю на подмогу три точки отсчёта: местность, человек, потрясение. Надо же себя ограничить как-то!
1. Местность — Топлинка
2. Человек — Филатов
3. Потрясение — Друг
Остаётся втолкнуть в чёртову дюжину лет часть времени с 1975 года, где мне 26 лет, и споткнуться о 1983-й год. Нынче на дворе — 2003-й, а, значит, пятиться мне придётся ровно 28 лет, чтобы увидеть Филатова в первый раз.
СОЛНЕЧНЫЙ УМ
Это о Саше безоговорочно. До него я любила всё демоническое, усматривая силу в размахе чёрных крыльев и в мелькании чёрных плащей. Романтизм всегда подсознательно тянется к чёрному и красному, если не успевает раствориться в походных кострах, старея вместе с ними и обезвреживаясь. «Сильный ум — злой ум» — так думала моя горячая голова, униженная повседневностью, и понятие «добрый ум» для неё было равно приговору — «слабый ум». (Зная, что и откуда берётся, — опустим это). И вот я вижу человека солнечным днём, и даже не всего человека, а только его голову, точнее — губы, совсем точно — улыбку. Так не улыбаются! Потому что это не улыбка по времени (от сих до сих) и не улыбка к какому-то улыбчивому месту. Она — часть лица. Она слеплена и оставлена жить на лице. Такая улыбка может всё! Она может вести человека на костылях, давать ему возможность (при таком передвижении) говорить о вещах вечных с идущими рядом вразвалочку. Это первое, что я увидела белым днем незабвенного 1975 года в городе Белгороде близ того дре-е-евнего закутка отделения Союза Писателей, в который я до того момента никогда не входила. Первое впечатление требует подробностей. Вот они: на обочине стоял круглый светло-серый «Запорожец» (я скоро настолько с ним сдружусь, что однажды в буйстве возмущения против норм бытия, ничего не найду лучше, как одним движением напрочь своротить ему дверцу!), от «Запорожца» шёл мужчина на костылях с мальчиком лет пяти; и все писатели и не писатели так же медленно шли рядом с ними к ступенькам. Пока они идут, я стою и разглядываю мужчину на костылях. Он высок, широкоплеч, зеленоглаз. В нём что-то не так (помимо костылей)... Быстро соображаю, что не так? Понимаю — что. А именно — смесь силы, ума, красоты — по моим меркам: несоответствие! Гляжу на остальных — остальные в полном соответствии: половинка того, четвертинка этого, всего намешано, всё топорщится в разные стороны, как и у меня, нетерпеливо заявляя о себе. Этого же Господь Бог так гармонично слепил, что хаос не вынес подобной несправедливости — и поставил его на костыли.
Отступление: очень красив был и зеленоглаз поэт Арсений Тарковский — и ему хаос припас костыли! Только, всё же, я не сравниваю двух поэтов, потому что хорошо знала только одного, одарённого весёлым солнечным умом. Этот ум стушёвывал себя улыбкой, чтобы не смущать людей с меньшим умом или с прикладным умом. Вот зачем она нужна была — такая мягкая и спасительная... Этот человек умел скрывать часть себя, умел не обнаруживать всего себя — и у него быстрее, чем у других, росла душа.
Весёлый ум мне встретился еще однажды. Отец Александр Мень поразил меня в беседе именно такой улыбкой, за которой угадывалось столько солнца, столько ума, столько веселья, замешанного на этом самом настоящем уме (который потому и весел, что настоящий), и никакая бездна знаний не внесла хмурости в солнечный ум Александра Меня! (Такую улыбку носил мой отец в старости)...
И это тоже я говорю в пользу Саши Филатова, заходя к нему то слева, то справа. Подглядывая за людьми, я пришла к выводу, что портит человека не ум, а неумение держать его под солнцем: столько умов погрузилось в тень, боясь солнца. На самом деле легко определить наличие настоящего ума по одной бросающейся в глаза особенности: недостаточность (несолнечность) ума — выдаст агрессивность.
Опять сделаю отступление... Это важно... Очень любимый мною писатель Борис Зайцев тоже обладал солнечным умом, и хоть не его называют великим из той эмиграции, но потрясение от его слога незабываемо, потому что он настоящий «внутренний» христианин. Когда в 2001-м году (тут я выпячу себя, впав в первый грех вспоминальщика) его внук-экономист, граф Михаил Соллогуб, появляясь в России, раздаривал книгу «писем деда», то у меня было ощущение, что улыбается этот «граф-экономист», как Христофоров из «Голубой звезды» Бориса Зайцева! И Саша Филатов очень любил Зайцева... Редки такие люди (с солнечным умом), они, как правило, не числятся в великих... но человечество неправо.
ДЖОЙСОВСКОЙ СТРОКОЙ
Когда я ехала в Топлинку в первый раз, мне казалось, что там у Филатова особняк и богатые родители?! Глупость номер один. За 13 лет я наездилась к Филатовым вдоволь, обживая все их топлинские и белгородские «дома», где бы они ни жили, сводя концы с концами... Все времена года мы отметили, все цветы сорвали, летом ходили через мост, а в марте переправлялись на лодке промеж льдин, чтобы попасть к Саше, который в это время (вдруг!) попал в Воронеж; выпито и съедено — несчётно (он любил не вино, а водку), съеденный пуд соли до сих пор даёт о себе знать где-то в районе почки; ночью заседали в стенах, днем (если лето) — в лопухах и крапиве, однажды под утро плясали в костре, а потом спали на полу... человек 12 в ряд на старых одеялах, в обуви, источая одеждами дымный смрад. Читали и говорили так много, что заезжали в тупик, злословили (но до цинизма не дотянули — не хватило знаний), силы тратились на борьбу с невежеством: уразуметь, не сойти с ума от нахлынувшего ирреального.
Я возила из Москвы тачки с полными собраниями сочинений поэтов серебряного века «под редакцией Филиппова и Струве», добываемые у верных людей, перепадал и «Ардис»; Филатов тоже много чего имел, давал читать, рассказывал, просвещал. Гостей Бог насылал всех мастей — от друзей до незнамо кого. Утомившись, садились в лодку — не столько рыбу ловить, сколько на воду глядеть. Помню себя невежественной, но с бешеной интуицией, что Филатову было по вкусу. Стихи его казались мне пониженно-воинственными, а они уже тогда были хороши и внутренне свободны, с хорошей звуковой тягой, без путаницы и наворотов, без замаха туда, где только тормозишь, выкручивая слова.
По утрам мы разъезжались выжатыми, бледными, без охоты включаться в службу, с единственным желанием суббот: и встреч у Саши. Филатова Зина с каждым приездом меня удивляла — пониманием наших взрывных душ, участием, отсутствием угрюмости, поворотливостью — Саше требовалась то книга, то сода, то водка, то кофе, а мы, знай, витийствовали, носились над Землей, однако успевая уписывать за обе щёки всё наземное, настольное, съедобное.
Однажды мы сговорились увидеться у Тани Олейниковой в Томаровке. Все съехались (Филатов с сынишкой, Пашков из Харькова, кто-то еще...), а меня всё нет. Шёл дождь (нет! лил ливень), было темно и я забрела в своих туфельках в какое-то непролазное болото, перепутав север с югом, и явилась ночью: Саша улыбался, Ванька психовал, Танька ахала, а её мама отмывала мои ноги (и туфли) в тазу с горячей водой; зато потом мы (ещё так мало знавшие друг друга) провели вечер с ощущением счастья, что мы поэты (раз), молоды (два), мужчины и женщины (три), и, помню, пили мы очень мало; что-то вроде тайной сходки.
Спать у Филатовых в доме не могла, хоть убей. Ночью выбиралась за дверь, спотыкаясь об кучу башмаков, и, дрожа от холода, шла к реке, пряталась в кустах в ожидании утра; ни свет — ни заря в кустах меня находил Толян-рыбак, и я еще долго смотрела на его поплавок, на туман, воду, мокрый шиповник; возвращалась или уезжала первым автобусом, не попрощавшись.
Саша + Зина + Сашенька всегда встречали меня по ту сторону моста в сумерках, Зина сильно толкала в гору Сашину коляску, тормозящую на топлинских буграх. Часто Саша вызывал меня по телефону — отрывисто, как телеграмма — «приезжай тчк сейчас тчк Саня». Как-то поздним вечером я заупрямилась и не захотела оставаться у Филатовых (перессорились вдруг) и решила уйти пешком, не зная дорогу (Олейникова со мной); Саша выходке нашей не поверил, думал вернёмся, а мы пошли по какому-то песку, по лесу, мимо другой деревни, ещё больше стемнело, идём и час, и другой. Страшновато: куда идём, где заночуем?
Вдруг за спиной машина загудела — мы обрадовались (ура, попутка), но это оказался Санин «Запорожец», чиненый-перечиненый, латаный-перелатаный. За рулём — он, рядом — брат (тоже учитель) — бородатый, босой, гневный... Уговорить меня вернуться не удалось даже Сашe, проехали немного вперёд, стали ждать попутку на авось. Ждали час, за это время успели помириться, но когда действительно в темноте появилась машина, перед которой в свете фар вырос огромный босой и бородатый Виктор с поднятыми руками, — машина вильнула на обочину, завиляла, заскакала, как заяц по стерне и умчалась. Делать нечего: великодушный Саша повёз нас тихим ходом в Белгород.
Подъезжая рано утром к Белгороду, он вдруг звонким голосом, нисколько не утомлённым, предложил: «А, давайте прям сейчас — в Воронеж к Анне!» Мы заныли, выворачивая причины: да-ноги в пыли, да-денег нет, да жена не поймёт... Саша вздохнул: «Эх, вы..., хоть бы притворились живыми.» А мы и впрямь, эх... Он (больной) нас собрался везти (хотел порадовать), а мы (здоровые) только о причинах вспомнили... И всё оттого, что мы забывали о его ногах — так он себя вёл!
Было и так: засиделись у Саши и проворонили последний автобус, утром на работу! Была ещё в запасе дорога через лес к электричке, но последняя отходила через 1,5 часа, а ходу к ней — 2 часа. Нас было трое. Решили не идти, а... бежать. Саша посмотрел на мои туфли «на платформе» с толстым пробковым десятисантиметровым каблуком и иронично сказал: «Успеете». Это был бег в полной темноте с хлестанием веток по физиономиям. Если мои каблуки не отвалились, то спасибо за то основательным югославам, но уж не знаю кого благодарить за то, что мои ноги уцелели!
При всей выносливости я через час попросила две минуты отдыха. Не дали. «А по нужде?» — возвысила я голос. И кто мне сейчас поверит, что именно на этом отрезке пути, именно под той ёлочкой, не у самой дороги, спал человек?! Когда я выпрямилась, человек себя обнаружил. На мой оглушительный крик — все сбежались. Сонный спокойный Федя Овчаров (старый учитель), ушедший от Саши часов эдак 5 назад, доверчиво спал до моего появления на сырой земле под ёлочкой в кромешной ночи посередине мира! Подхватываем Федю и мчимся из последних сил, но уже весело, и прибегаем ровнёхонько к отходу электрички. Саша же сказал: «Успеете»...
И вся эта толкотня и бестолковость, второстепенное и мусор — именно они сопровождают нас по жизни; в этой позапрошлогодней толкотне — мы, смотрящие на Сашу, и Саша, смотрящий на нас. Самое же сокровенное навсегда осталось в словах, сказанных тогда, но прямую речь через 25 лет передать, не наврав, — невозможно! Остаётся ходить вокруг да около, цепляясь за гвозди в заборе, перебирая второстепенное и мусор, в надежде выхватить хоть на миг что-то, имевшее место, живое, шероховатое, как-то намекающее на Сашу, как--то соприкоснувшееся с ним...
Сидим в лопухах в июле под прямым солнышком и час, и два, и — до вечера. О чём таком могут говорить две женщины (Олейникова и Чумакина) и один мужчина (Филатов)? В нашем случае эти трое — поэты, значит, могут. Для разогрева души — бутылочка «Столичной» в прохладном ручейке охлаждает бока... Поэты могут говорить очень долго. Их экзальтированную и полудетскую речь не повторить, да и не надо — этим можно всё испортить. Речь поэта тем и хороша, что бурлит в свое удовольствие, перебиваемая только аккуратным звоном стекла, не перегруженного напитком, — оттого так звонки споткнувшиеся стаканы.
Российский человек — зажат, закован, придавлен, немоват; настоящих слов жди из раскованных водкой глоток, но они тоньше перистых облаков, их не вспомнишь. О ручейке, лопухах, о цвете моей тогдашней юбки я могу сейчас сказать без промаха: лопухи — огромные, проеденные жуками; ручей — со звуками тихого плача, бередящего душу; юбка-гадэ синяя длинная полушерстяная. Но я знаю, что сразу промахнусь, повторив слова, сказанные Сашей (о той же юбке). «Людмиле хорошо — комары не кусают», — мог так сказать он, а мог и так: «Мадам (это уже подвыпив — Л.Ч.), ты даже в лес ходишь в вечерней юбке: не можешь проще?» Как же на самом деле он тогда сказал — не знаю: остался в памяти разнеженный голос, недоверчивость и непомерная длина (и зелень!) глаз, искавших ума и совершенства в каждом встречном-поперечном, коих Бог насылал в Топлинку...
KОГО БОГ НАСЫЛАЛ В ТОПЛИНКУ...
В середине семидесятых активность моя была так велика, что «год шёл за пять»! Это были сплошные потрясения: первая Библия (московский подарок А. Зорина); О. Александр Мень; московско-белгородские попы-друзья? Таганка (с «Мастером и Маргаритой»); ветхие тома Иоанна Златоуста, кои можно было читать и читать в глухих Стригунах; вся свято-отеческая литература; Церковь; монастыри; поездки; перелёты; походы; люди — словом, касание к большой жизни, к большим смыслам. Огромная тема. Но я пробираюсь — к русской поэзии, к поэтам, к Саше.
Мне кажется, у Филатова не было того глупого периода, когда идёт занижение Пушкина, Державина, Баратынского... Саша знал их хорошо. Он часто цитировал — из Случевского, Полонского... Помню, каким стало его лицо, когда он произнёс строчку: «...И камни грянули — аминь!» Он глубоко затянулся сигаретой и долго молчал. Иннокентия Анненского Саша снимал с полки в особые минуты, и, однажды, прочитав «Бабочку газа», не тронувшую меня, о чем я с ним и поделилась, сказал — «плохих стихов «о бабочках» у поэтов не бывает, обрати внимание...» Он оказался прав. Сейчас не стану перечислять, сколько раз он «оказался» прав, но при этих словах (я чувствую!), как зашевелились крылышки бабочек в стихах Мандельштама («не мучнистой бабочкою белой // я стране заёмный прах верну»), в стихах Бродского («мы не проколем бабочку иглой // Адмиралтейства. Только изувечим»), в стихах Тарковского («Ты, что бабочкой чёрной и белой // не по-нашему дико и смело // и в моё залетела жильё // не колдуй надо мною, не делай // горше горького сердце моё.»)..., и жаль останавливаться.
Одно время Саша зачитывал меня «Столбцами» Заболоцкого. Он ликовал! Блока любил, кажется, всего, и для меня стали открытием пьесы Блока — «Король на площади», «Незнакомка», из которой нас особенно пробирала строка — «Пала звезда — Мария». Эта драматическая строчка несла столько тонких смыслов — сколько «бабочка» в русской поэзии.
Из «Доктора Живаго» (ещё «французского», жёлтенького) я потрудилась выучить «Август», и мы с Сашей читали его попеременно, и я всегда оставляла ему строчки — «Я вспомнил по какому поводу // слегка увлажнена подушка...»
Мне сейчас приходиться писать только то, что я отчетливо помню...
Из современных поэтов (забегу чуть вперёд) он полностью принял Тарковского, и все мы были им околдованы с одинаковой силой, безоговорочно; и как--то даже отодвинулись поэты Серебряного века при его появлении... Я до сих пор в его власти. А Чухонцев был, как близкая родня, и Филатов читал его с радостной завистью и никак не мог нарадоваться. «И к будке через огород» — стало разговорным... Мы долго не знали, как выглядит этот поэт, какое у него лицо. В первый раз я увидела эти чёрные дужки очков и густой зачёс на лоб — в мастерской у Ю. Коваля, на холсте; рядом «просыхал» дымный холст с Арсением Тарковским — с откинутой правой рукой, с пальцами-патронами и с торчащим гвоздём из отверстия трубки — и всё это было написано, и увидено мной не позже 81-го года. Теперь оба эти портрета — достояние литературного музея; а из троих остался один Олег Чухонцев — с густым седым зачёсом на лоб.
Как-то Саша встретил меня прямо с порога стихотворением Рубцова из только что вышедшей книжечки. Закончив строчками — «мир такой справедливый, даже нечего крыть...» — он без перехода сказал — «давай выпьем, да побыстрее...»
На лит. семинары к нам приезжали из Москвы «свадебные генералы»: 2-3 немолодых блеклых поэта, которые учили нас уму-разуму, цитируя Багрицкого, Тихонова... Однажды Саша вспылил, не убирая с лица улыбку, — «да, что они, с ума все посходили: второй год подряд читают тихоновского «Якута», и хотят, чтобы нас потрясало это?! Он ничего не имел против «хорошего» Тихонова, но когда удачу поэта эксплуатировали, выдавая за эталон, — Сашу трясло. Я хорошо помню этот случай: «свадебный генерал» вдалбливал нашим малышам, как нужно писать, повторяя и повторяя тихоновское («Мне якут за охотничий нож // рассказал, как ты пьёшь с медногубым...») И взвивался в экстазе — выкрикивая многократно — «За охотничий нож!!!»
«Прасолов, Прасолов» — в то время не сходило с наших уст. «Поэт мысли» — закрепилось за ним нелепое определение... Саня угрюмо недоумевал, как мог повеситься поэт, у которого в кармане лежала новенькая «трешка»?! Нелогично. Затемнено. И крутились в голове любимые прасоловские строчки — «был час рожденья, вырван плод, и ноет тёмная утроба...»
Однажды я приехала к Сане на встречу с Мелёхиным и Пашковым.
Мелёхин еще не состоял в последнем браке (или единственном позднем?), у него недоставало нескольких передних зубов и вид был совсем диогеновский. На фотографии в книге «Аз» он выглядел молодцевато, с торчащей в зубах трубкой. Три разные улыбки встретили меня. Тут я ничего литературного, хоть убей, вспомнить не могу, но всем было хорошо. (Пройдёт какое-то время и Мелёхин выбросится из окна. Диогены не должны жить в многоэтажках.) А из литературного я всё же вспомнила разговор о Леоновиче, Саша всё просил Мелёхина привезти Володю в Топлинку; Мелёхин всё обещал; Леонович всё собирался приехать, да так и не собрался, в чём я его не виню, теперь уже хорошо зная, что он всегда брал поклажу, вдвое превышавшую его собственный вес, как классический муравей... Но Саша хотел встречи с Леоновичем — и всё! Он знал его стихи и «окраинные» заботы... К слову сказать — Леонович нынче в свои 70 перебрался-таки из Москвы на окраину Костромы и стал называть себя «голосом из провинции». Чтобы понятнее стало, кого ждал и не дождался Саша, — прибавлю еще несколько слов к этой теме. Леонович тоже был «окраинным» учителем до того, как поселился в Москве; он много сделал, чтобы вернуть «память о репрессированных»; он вёл литстудию; летом в заброшенной карельской деревне косил бабушкам траву, срубил часовню... и нет числа его деяниям. Чего-то до сих пор не успевает... Не успел и нашего Филатова навестить.
Часто велись у нас разговоры (о стихах, о высоком и низком) в Сашином доме в компании с моим старшим другом Игорем Чернухиным. Может быть вкусы наши не всегда совпадали, что вполне нормально, но зато совпадал интерес друг к другу. Люди-то мы — сложные. И жили — в сложной круговерти. Но радости от этого пёстрого братства мы получили много. Прощали друг друга. Отстаивали друг друга. Мозг наш не скучал, он часто был взвинчен, перегружен. Островский Гена один раз при мне приезжал в Топлинку. Летом. Ос было много. И людей было много. На какой-то час мы остались втроём за столиком, вкопанным у ограды. Между Саней и Геной состоялся нервозный разговор о Гоголе. Нервозность внёс Гена: то ли из-за ос, которые на него набрасывались, то ли от досады, что с Филатовым они в этой теме не совпали? С Геной мы много лет дружили, и я его неплохо знала. (На летнем семинаре в Белгороде, где меня впервые показали при обсуждении рукописи, и где мы с ним сидели плечом к плечу в одинаково жёлтых свитерках, с одинаковым румянцем и с одинаковой амбициозностью, — Филатов нас разочарованно назвал «инкубаторскими цыплятами»). Но здесь за столиком мы сидели уже будучи крепко битыми жизнью. Что дёрнуло Филатова завести этот разговор, в котором он с помощью одного одиозного литературоведа пытался чуть-чуть развенчать Гоголя?! Причём, именно чуть-чуть, ибо страшно любил его! Речь шла об Акакии Акакиевиче. О Башмачкине, то бишь. Саша был неправ, но и неправым он оставался на высоте: не бранился, никого не обижал. К сожалению... прав был Гена, а уж он сдерживаться не умел. Он «припечатал» и Сашу, и того литературоведа-авангардиста, запретив им оглуплять личность Николая Васильевича. И всё. И ни слова больше. И впал в молчание. Саша, был обескуражен. Вот-те раз! Поговорили! А ведь Гена был умён. Беда его — агрессивность. Нынче нет ни Гены, с которым мы одно время крепко дружили, ни Вити Мерзлякова с его знаменитыми красными шнурками в чёрных ботинках; ни Саши. «Все они — таланты, все они — поэты».
Чтобы не обойти и себя — похвастаю: однажды Саша, выслушав моё новое стихотворение, сделал характерный пришлёп губами и попросил сейчас же переписать ему это стихотворение, что я и сделала. Стихотворение имело 3 строфы. Приведу только начало:
Не осУди брата всуе. Осудили.
Позабыли через трИ дня. Подобрели.
Согрешили на четвёртый. И простили.
Но сказать об этом (всуе) не успели...
НИКАКОЙ КЛУБНИКИ — ТОЛЬКО ЕЖЕВИКА
У нас не было тайн в доме Филатова? Разве?! У нас были тайны, но был у нас и... такт! И было всё на виду. Спустя много лет, Зина представила меня кому-то из поздних друзей: «Люда — муза Филатова». Я заторможенно растянула губы и уставилась (совсем не по-музовски) в стол, муза? Но муза не ходит по лопухам и не носит синей юбки. Она просачивается в темноте, склоняется над поэтом и водит по бумаге его правой рукой, чтобы потом он всем сказал — «я написал...» А по лопухам ходит женщина, и водит её любовь.
На первом моём зимнем семинаре «в лесу» я заботилась не только о первых стихах, но и о том, насколько правильно лежат мои природные кудри. Я могла бы так и остаться с заботой о кудрях, но идя по длинному коридору Дома отдыха «Красиво», я открыла правильную дверь. В дыму сидел Филатов, а вокруг него много-много не орущих, а слушающих... Я примостилась на краешке стула: нас с Филатовым разделяла деревянная спинка кровати. Саша говорил о Булгакове, о «Днях Турбиных». Никто из нас (точнее — большинство из нас) о Булгакове ничего не знал. Саша не заносился, а говорил великодушно, охотно, вразумительно, извиняя наше невежество тоном своего притягательнейшего голоса. Ища повод с ним заговорить, я нахальновато-робко переспросила: «Вы сказали — Журбины? Вы о том, кто написал «Братья Ершовы»?». «Н-е-е-ет, — вовсю ласково и вовсю весело возразил Саша под полное молчание остальных знатоков русской литературы, — я сказал Турбины — это... немножко другое». Именно так он это и сказал, как бы сожалея, что по его вине, —
такая мило-кудрявая девушка так промазала! И снова начал, начал, начал горячо говорить о вещах таких заманчивых, таких необычных — о булгаковских... Говоря, он рассеянно взял мою руку и стал махать ею в воздухе в такт своим мягким словам. Пользуясь булгаковским определением — я была в восхищении. Столь же рассеянно (пока говорил) Саша умудрился содрать перламутровый лак с моих ногтей...
Алкоголя у нас было ничтожно мало, кофе допивали, но никто не уходил из этой комнаты. В эту ночь Саша познакомил меня с харьковским «сидельцем» Иваном Пашковым. Всё вместе отдавало сном. Это была такая ни на что не похожая радость. Теперь она в виде писем и стихов (Иван — мне, я — Саше, Саша — мне...) лежит лёжмя в белой картонной папке и старится вместе со мной.
Я отважно приняла приглашение Саши и приехала той же зимой в Топлинку знакомиться с его друзьями, женой Зиной, замечательными «дядей Костей» и «тётей Женей» (родителями) и маленьким Санькой. Мы сидели за столом, я храбрилась, 3ина растягивала мои рыжие кудри по спине, заглядывала иронично в глаза, не пугая, притягивая, заласкивая. Слушали Окуджаву. Изливали душу. Что-то пили (водку наверно).
О Филатове я рассказывала всем подряд, начиная от своих родителей. Однажды в дверь постучали и мама, открыв, увидела бородатого крепкого босого бродягу, которому зачем-то потребовалась её дочь. Это был, конечно, Виктор. Я спустилась вниз к Сашиному «Запорожцу». Мы поговорили. Потом втроём поехали в Топлинку. Мама, увидевшая из окна Сашу, говорила потрясённо о его лице, а уж маму мою трудно удивить или провести...
Напившись, Филатов называл меня «мадам», вкладывая в это слово всё сожаление о моём несовершенстве. Чуть что — мы тут же защищались всей мадамской половиной, продляя слово «мадам»: «...уже падают уши // и Саня в смертельном бреду». Случалось, что на этих домашних топлинских встречах мы все начинали чувствовать какую-то общую невыносимость — и тогда мы просто напивались, куролесили по ночному лесу, потом успокаивались, радовались неодиночеству, и понимали, что с нами происходит что-то настоящее...
А в лесу была ежевика, а в реке — караси, а в саду — яблоки, а в огороде Саша посадил квадратно-гнездовым способом книги Солженицина, которые в отличие от растущей рядом картошки, дали всходы в наших головах.
А потом мы хоронили Филатова и это было дико и провально.
И всё-таки мы были. И были мы лучшими. Относительно кого? Неважно. Лучшими и всё. И было вот это стихотворение в каком-то году (Саша не ставил никогда в конце писем и стихов — их дат!), и это стихотворение вместе с двумя другими Саше помогла переправить ко мне Зина. Разве после этого я не имею права предположить, что мы были лучшими... относительно себя сегодняшних, быть может...
ИЗ ЕГО ПИСЕМ
(Топлинка — Белгород, Рязань, Москва)
* * *
То, что мы должны видеться — это больше, чем необходимость. На земле мало таких встреч, поверь моему дряхлому уже опыту.
* * *
Вот такие минуты бывают — не ждёшь ничего, день, как все — и вдруг этот отклик. И уже нет сил переждать те дни, какие тянутся ещё, чтобы так вот увидеть того, кого, как бога и больше, хотел видеть. Моя попытка попасть в город рухнула в заснеженных ямках, а потом ещё раз рухнула, написать я всё стыдился что ли? И вот ты дала знать о себе... Что Пашков отозвался — это здорово. Этот гад! не даёт о себе знать годами... Хорошо.
* * * (записка)
Люда! Приезжал Филатов, т.е. Я. Привёз Заболоцкого, но оставить без тебя не захотел. У меня всё ничего, или почти ничего. Так что за книжкой придётся приехать тебе. Саня.
* * * (записка)
Люда! Снова приезжал — и снова тебя НЕТ! Очень хочу тебя видеть, дождусь ли? Вот тебе Заболоцкий (штамп Ивана, книга моя, теперь — твоя). Саня.
* * *
Дорогая Люда! Теперь я дома и Зина тоже. Дотягиваем лето. Я совершенно не отдохнул, кроме рыбалки — ничего утешительного. Немного почитываю записки С. А. Толстой. Неплохо..., хотя и так всё ясно и понятно. Твоему приезду будем рады..., лично я уже порядком соскучился. В воскресенье, примерно в полдень я звонил тебе. Увы, Федя Овчаров уехал в Пензу, прислал письмо. Я ещё не ответил: то ручку не найду, то настроение не найду — нехороший я человек. Татьяна Олейникова молчит, на югах где-то? Впрочем, лето! Всё ясно.
Но ты-то! Такой-сякой друг?! ... Ты хороший друг — в этом я не сомневаюсь и всегда жду тебя. Саня.
* * *
Если у тебя два выходных, то давай в пятницу после работы сразу, а то ведь и «разговориться» не успеем. Тем более, что я забыл, как говорят. Саня.
* * *
Даже не знаю, когда увидимся, а я так хочу тебя видеть, что даже ты во сне однажды соизволила мне явиться. И, знаешь, ты во сне этом была и добрее как-то и вообще... Чертовщина какая-то, хочется видеть человека — ан, нет, дулю, говорят тебе, и взирай на неё хоть снизу, хоть сверху.
* * *
Я всё жду твою книжку. Как будет сигнал — сразу присылай мне. Я прошу первый, тем более, что намерен писать о ней. Не забудь обо мне! Всё-таки я твой друг и, надеюсь, не последний.
* * *
У меня есть несколько хороших новостей, но, честное слово, я не напишу тебе о них ни единой строчки, а только расскажу с глазу на глаз. Так что подумай хорошенько об этом. Саня.
* * *
Да, кстати, у тебя два выходных дня! Дорогу ко мне нарисую.
* * *
Если не увидимся, выпей за меня на Новый год, я тоже за тебя выпью. Давай выпьем за удачу. А пока помни, что есть на земле человек, который любит тебя, как никто, какое бы красноречие ни расточали. Пиши о себе премного. Саня.
* * *
Почти месяц я пытался сопротивляться, уповая на природу и собственную волю, увы, пришлось сдаться на милость врачам. Отстучал письмо Коле Перовскому, теперь же вот пишу тебе... Я давно готов выносить и не такое, просто жаль иногда бывает и истраченных лет, и многого, чем жила раньше душа, и что оказалось всего лишь фантазией и немилосердным воображением. А за него надо платить, вот я и плачу. Замятина я купил и высылаю тебе. Я читал его четырёхтомник, выпущенный, кажется, в 1928 году. Конечно, он богаче, но и тут есть чего почитать. Устал. Привет Салю. Еще позвони Наталье Савейковой и скажи ей обо мне пару слов. Кланяются тебе Зина и Санька. A. Ф.
НЕСЛУЧАЙНАЯ СЛУЧАЙНОСТЬ
В 1986 году я вышла замуж и дважды приезжала с мужем к Филатову... Последняя наша общая встреча состоялась за полгода до его смерти. Всматриваясь именно в эти два последние года, я вижу, как всё переплелось в наших жизнях! Мой муж — тоже Саша, тоже с 1943 года рождения, тоже поэт, близкий друг Арсения Тарковского и Леоновича. В один и тот же год умерли два человека, два имени — Саша и Люда (Филатов и моя дочь). И остались жить два имени: Сажа и Люда (муж и я). Когда умерла дочь, в Москве не было других цветов, кроме «филатовских» кровавых гвоздик, — они и легли на холм. И, наконец, Филатов умер за 3 дня до моего дня рождения.
ПОСЛЕДНИЙ АБЗАЦ
«...С Филатовым я была связана с первого дня — особыми узами, особым образом. Мы с ним совпали, обнаружив, что к вещам в пространстве у нас один и тот же подход, что о неназванном у нас одни и те же догадки, что мир и жизнь нам интересны по одним к тем же причинам, что, в конце концов, у нас одна и та же способность по-настоящему любить только то, что чётко не обозначено...»
(«Смена», Белгород, 21 октября 1998 г., «Саша снится мне всегда идущим.»)
Москва, март 2003 г.
ПОСЛЕСЛОВИЕ В СТИХАХ
1.
На школьной траурной доске
еще висят (наволоске)
глаголов окончанья:
остатки слов на «ять» и «ать»...
Зачем учили нас писать
слова, что для стиранья?!
Ни зги на траурной душе,
ни а, б, в, г, д, е, ж... — всё стёрто без остатка.
Не ощущаю ни аза,
закрыв глаза, открыв глаза, —
не горько и не сладко!
Я — на грозу! Но где гроза?!
Тетрадкой синей — небеса
и дождь косой — в тетрадке.
Не подобрели чудеса:
не начинается гроза,
не возвращаются: глаза,
затылки, чёлки, голоса
бегущих без оглядки...
2.
И точит, точит на весу
лесник — топор,
косарь — косу
о камень да о камень...
А вот и я в сыром лесу
стада пасу —
слова пасу,
жгу светлячковый пламень.
Лесник — топор,
косарь — косу,
кузнечик — мечик на весу,
теченье точит — дамбы.
А я точу в сыром лесу —
души булыжник на весу
о ямбы
да о ямбы!
25 марта 2003 г.
Виталий Волобуев, 2011, подготовка текста
Похожие материалы:
- Людмила Чумакина. О САШЕ ФИЛАТОВЕ
- Людмила Чумакина. САША СНИТСЯ МНЕ ВСЕГДА ИДУЩИМ...
- Людмила Чумакина. Заметки с продолжением. 2006
- Людмила ЧУМАКИНА
Следующие материалы:
- В автобусе. Рассказ
- Андрей Гаврилкин. Рассказ
- Бессмертие. Фото. 1980-90-е годы
- Слава. Фото. 1970-80-е годы
- Зрелость. Фото. 1960-70-е годы
- Юность. Фото. 1950-60-е годы
- Анатолий Форов. Поэту
- Наталья Савейкова. Посвящение Александру Филатову
- Людмила Чумакина. Посвящение Александру Филатову
- Топлинка
Предыдущие материалы:
- Юрий Чубуков. ЖИВАЯ ДУША ПОЭТА
- ПОКЛОН ВЗРАСТИВШИМ ПОЭТА
- Я НЕ УМЕР, УМЕР ВЕЧЕР...
- Я СВЕТ ЛЮБЛЮ...
- НО МЫ-ТО ВЕЧНЫЕ С ТОБОЙ...
- ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АЛЕКСАНДРЕ ФИЛАТОВЕ
- ПИСЬМО АЛЕКСАНДРУ ФИЛАТОВУ
- Зинаида Филатова. Я к тебе издалека…
- Зинаида Филатова. Писать трудней и чувствовать больней. (А. Филатов). 1998
- ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НИКОЛАЯ ПЕРОВСКОГО
Александр Филатов
- АВТОБИОГРАФИЯ
- БИБЛИОГРАФИЯ
- ПОДБОРКИ СТИХОТВОРЕНИЙ
- ПРОЗА А.ФИЛАТОВА
- ИЗ ДНЕВНИКОВ АВТОРА
- ПИСЬМА А. ФИЛАТОВА
- МАТЕРИАЛЫ ОБ АВТОРЕ
- Товарищу по светлым дням
- в незабвенной Топлинке
- Предисловие к книге
- "Я воскресну в травах спелых
- «Я сам не жал колосьев
- счастья...»
- Неправда, друг не умирает
- Слово к читателю
- По волнам моей памяти
- "Я воскресну в травах спелых..."
- Узнаёте этот голос?
- Время разбрасывать камни
- Письма к Филатову
- И жить не страшно...
- Над капелью живой...
- Сопричастный всему сущему...
- Об Александре Филатове
- Памяти Александра Филатова
- Плач по Топлинке…
- Александру Филатову
- Имя Родины — Топлинка
- Куда зовут огни
- Огни зовущие
- Строки памяти
- Рецензия Г. Островского
- и А. Багрянцева
- Н.Перовский. Воспоминания
- Писать трудней
- и чувствовать больней...
- Я к тебе издалека…
- Письмо А. Филатову
- Воспоминания об А. Филатове
- Но мы-то вечные с тобой...
- Я свет люблю...
- Я не умер, умер вечер...
- Поклон взрастившим поэта
- Живая душа поэта
- Саша снится мне
- всегда идущим...
- Л. Чумакина. Иду на пробу
- Л. Чумакина. О Саше Филатове
- ФОТОГРАФИИ И ОБЛОЖКИ
- СКАЧАТЬ КНИГИ
Рекламный блок